|
||||||||||||||
Правда там, где произносится слово «Бог»Наш собеседник Павел Крючков — литературный критик, звукоархивист, научный сотрудник Государственного литературного музея, заведующий отделом поэзии и заместитель главного редактора журнала «Новый мир». Думаю, что его негромкий взволнованный голос знаком нашим читателям — слушателям радио «Вера»; а проникновенные заметки о русской поэзии, предваряющие поэтические подборки в журнале «Фома», многим помогли открыть христианские смыслы в русской литературе. Мы беседуем с Павлом Михайловичем о том, как он пришел к православной вере, о его сегодняшней деятельности, о том, как литературное творчество сочетается с жизнью духовной. — Вы ведь были верующим не с детства? А что было до того, как Вы поняли, что христианство — это Истина?
— А до того, как я поверил в Бога, я верил в коммунизм. Было-было. У меня вообще были весьма романтические представления о жизни. Я, например, верил, что журналистика существует исключительно для того, чтобы помогать людям, и представлял себе это дело так: вот человек попал в беду, потом он, его семья или знакомые обращаются в газету, потом приезжает корреспондент, и парня вытаскивают из беды.
Первое реальное столкновение с профессией, которое определило мою «рабочую» судьбу, произошло, когда я учился в девятом классе. Я тогда не собирался быть журналистом, планировал поступать в Бауманский институт и даже ходил на подготовительные курсы. Но так случилось, что моя мама вытащила из почтового ящика свежий номер «Комсомольской правды», в котором было напечатано объявление примерно такого содержания: «Газета набирает школьников в клуб "Золотое перо”. Объявлен конкурс на лучшую журналистскую заметку». В объявлении также говорилось, что первые три призера при поступлении на факультет журналистики МГУ не сдают специальный экзамен. Ну, я написал свою заметку и отправил ее в газету.
А заметка была вот о чем: в медицинском кабинете нашей школы я случайно увидел, как врач распекала какого-то малыша, кажется, третьеклассника. Среди всего прочего она говорила ему о том, какая у него плохая мать. Меня это сильно задело, и я написал, что нельзя говорить при ребенке о его маме плохо, какая бы она у него ни была.
Никакого призового места я не занял, но в клуб меня пригласили. Там я познакомился с удивительными людьми, которые многому меня научили, и окреп в мысли, что мне нужно стать журналистом. Правда, мои родные сказали, что заниматься журналистикой, не зная жизни, нехорошо, и мне нужно вначале получить какой-то жизненный опыт.
Жили мы довольно бедно, поэтому опыт мне пришлось получать на заводе, куда я пришел сразу после школы, проработал там шесть лет и доработался до слесаря пятого разряда. На заводе я и подал заявление в партию. Никаких особенных коммунистических воззрений у меня не было. Коммунистов я представлял себе, как и журналистов, — по книгам, вроде известной трилогии Юрия Германа про врачей. Мне казалось, что это такие особо ответственные люди, которые борются за правду и справедливость. А было мне, когда я предавался этим фантазиям, от роду девятнадцать лет. Сильно подозреваю, что я оказался чуть ли не единственным человеком на заводе, вступавшим в партию не «по разнарядке» или для сугубой карьеры. Припоминаю еще, что на меня повлияли и семейные традиции, вроде рассказов бабушки о моем деде — строителе-коммунисте, и очень, как я понимаю, порядочном человеке.
Итак, шел 1984 год, на носу были очередные выборы в Верховный Совет, и меня, как кандидата в члены партии, посадили в приемной комиссии — принимать жалобы и просьбы от населения: у кого труба протекла, у кого батарея лопнула. Вот так, сидя в кресле, я и «починил» некоторое количество батарей и труб, просто снимая трубку со словами: «Здравствуйте, с вами говорит член приемной комиссии по выборам в Верховный Совет…». Потом мне дали грамоту, фамилию напечатали в газете «Вечерняя Москва», и мама была счастлива. Но коммунистом я был недолго, примерно до того момента, как мне в руки попал «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына и еще некоторые подобные книги. Кое-что я прочитал в самодеятельном тогда доме-музее Корнея Чуковского в Переделкине, куда регулярно ездил с конца 1980‑х. И постепенно я понял, что мне нужно срочно выходить из этой партии, что мой коммунизм, в который я верил, был всего лишь сказкой. Много позднее я осознал эту «сказку» и как своеобразную богомерзкую религию.
— Разочарование в коммунизме стало для Вас ударом?
— Нисколько. Никакого мировоззренческого шока у меня не случилось. Я все это просто изблевал из себя за две секунды. К тому времени я уже ушел с завода и работал в типографии все той же «Комсомольской правды» — носил горячий металл с линотипных станков на верстальные столы. И писать в газету тоже пробовал, одним из первых рассказал, помню, о благословенной Лидии Корнеевне Чуковской, еще не восстановленной тогда в Союзе писателей. Словом, однажды я зашел в кабинет к парторгу, который впоследствии стал, кажется, крупным рекламным деятелем, и положил на его стол свой партбилет. Горбачевская перестройка набирала обороты, и, несмотря на разные резкие слова, никаких репрессий в отношении меня не случилось. Как оказалось, я был не единственным работником «Комсомолки», кто покинул тогда КПСС, однако массовый выход из партии начал происходить чуть позднее.
— Когда и как Вы впервые соприкоснулись с христианством?
— Параллельно с работой в газете я учился на вечернем отделении факультета журналистики МГУ. И как-то заметил, что одна из моих сокурсниц — Наташа, очень славная девушка, умница — иногда опаздывает на первую пару. Мы с ней дружили, и я спросил ее прямо, в чем дело, а она ответила: «В церковь хожу». Я в то время был совсем «темный», и ее ответ ввел меня в сильнейшее замешательство. Как это — в церковь? Ты что, в бога веруешь? В какого же бога? Она спокойно ответила: «В Христа, конечно. Хочешь, возьму тебя с собой?».
Конечно, веры у меня еще и в помине не было, я и не был крещен, но благодаря Наташе впервые пришел тогда в Божий храм — уже не как человек, который рассматривает разрисованные доски. Я перешагнул через порог, вдохнул запах ладана… Народу немного, темно, горят свечечки. Наташа молится, прикладывается к иконам… А я ничего не понимаю, кроме того, что это мой дом, что меня здесь любят и ждут.
Я стоял и думал, что непременно сюда вернусь. Не сейчас, когда-нибудь потом. Это «потом» растянулось надолго.
— А что Вам мешало?
— Мне мешали невежество и растерянность перед той реальностью, которая передо мной открылась. Кроме того, я уже работал в невероятно популярной «Независимой газете» корреспондентом, сам себе казался очень «крутым», а журналистская суета, в которую я был тогда постоянно погружен, мягко говоря, не способствовала никакому духовному росту. Но все-таки зерно было брошено. Постепенно меня стали привлекать те тексты, в которых речь шла о духовных реалиях. Я чувствовал, что правда там, где произносится слово «Бог», но не знал, как эта правда связана лично со мной и что мне с этой правдой делать. Мне казалось, как будто между мной и духовным миром стоит какая-то полупрозрачная стенка, которую необходимо пробить, но сделать это должен не Он, а я сам. О милости Божией я, конечно, не думал.
Но как пробить эту стенку? Я не знал, как мы тогда говорили, никаких «правил», не знал, как вести себя в церкви, не понимал ничего в Таинствах. Припоминаю, что и чтение Евангелия мне тогда не давалось. Я не знал ничего, но подспудно хотел во всем этом однажды разобраться и, как безумный, помню, вдруг начал скупать книги, связанные с религией, начиная с репринтов Закона Божиего. Да и весь Серебряный век с его духовными исканиями и духовными заблуждениями уже стоял у меня на книжной полке. Я этих книг тогда особенно и не читал, а просто собирал, копил в надежде, что когда-нибудь они сыграют важную роль в моем движении. Так в итоге и случилось, но последней ступенькой, которая подвела меня к крещению, оказались не богословие и не философия, а неподцензурная поэзия 1970‑х, когда мне на глаза попалось стихотворение Юрия Кублановского «Встреча».
Когда в мильонной гидре дня
узнаю по биенью сердца
в ответ узнавшего меня
молчальника-единоверца,
ничем ему не покажу,
что рад и верен нашей встрече,
губами только задрожу
да поскорей ссутулю плечи…
Не потому что я боюсь:
вдруг этим что-нибудь нарушу?
А потому что я — вернусь
и обрету родную душу.
Не зря Всевышнего рука
кладёт клеймо на нас убогих:
есть нити, тайные пока,
уже связующие многих.
Я прочитал и понял, что с моей тягой к вере нужно что-то немедленно делать. Конечно, я и до этого стихотворения понимал, что буду креститься. Но как, когда? В моем окружении ни одного верующего, кто бы мне помог и взял бы меня с собой, как Наташа, уже не было. И Господь послал мне такого человека, причем именно в лице автора поразившего меня стихотворения. Юрий Кублановский тогда, в начале 1990-х, еще жил за границей, в политической эмиграции: в частности, из-за открытого «самиздатского» письма на двухлетие высылки Солженицына. Его тогда только-только начали печатать в России, а тут он и сам приехал в Москву, провел несколько творческих вечеров. И я пошел на один такой вечер, который вели чудесные поэты, ныне, увы, покойные, Инна Лиснянская и Семен Липкин. После вечера я подошел к Кублановскому, представился, сказал, что работаю в «Независимой газете», и предложил ему написать несколько приветственных слов для наших читателей. Спустя время напросился на домашнюю беседу и за разговором признался, что хочу креститься, но не могу сделать первый шаг, не могу найти крестного и т. д. И Юрий Михайлович сказал: «А в чем проблема? Давайте я и стану Вашим восприемником».
— Расскажите о том, как Вы приняли крещение.
— Я крестился в храме Преображения Господня в Переделкине, в той самой церкви, куда приходили Пастернак и Тарковский. Меня крестили с полным погружением, был март, довольно холодно. Я медленно начал спускаться в купель по этим подводным ступеням, и священник, помню, слегка надавил мне на голову. И я исчез под водой, потом вынырнул и дико заорал на весь храм, а Кублановский как-то чудесно засмеялся. С тех пор началась наша с ним сердечная дружба. И с этого момента для меня наступила совсем другая жизнь. Тоже очень неровная, но — другая.
Я тогда, в 90-е годы, и после крещения многого не понимал. Совсем не понимал, что такое Россия. В 90-е годы нас занимало что угодно — либеральные ценности, Европа, Америка, но только не мы сами, не то, что происходит «здесь и внутри». На момент моего крещения я был стопроцентным западником и либералом.
— И, видимо, экуменистом?
— Да. Так сложилось, что я сразу после крещения попал в круг духовных учеников отца Александра Меня. Моим духовником был человек невероятного сердца и любви — убежденный, как я понимаю, экуменист, священник Георгий Чистяков, Царствие ему Небесное. Но церковная жизнь нашего круга меня стала смущать. И я долго не мог понять, что же не так? Вот вроде бы мелочи: ну, женщины в храме без платков, казалось бы, что такого? Ну, поездки в Европу на христианские встречи… Но во многих этих, можно сказать, невинных проявлениях свободомыслия мне чудился какой-то неявный вызов устойчивым духовным традициям. А там, где вызов, — там для меня уже нет настоящей правды. Мне вообще кажется, что беда наших экуменистских приходов заключается, помимо прочего, в этом ощущении своей исключительности. Мне это ощущение мешало, и, в конце концов, где-то в начале 2000-х годов я постепенно ушел из этого круга, хотя там остались многие друзья и близкие мне люди, которых я нежно люблю.
— Ваше отношение к католикам, например, с той поры изменилось? Как Вы воспринимаете сегодняшние дискуссии об этом?
— Ну кто я такой, чтобы об этом рассуждать? Коротко говоря, я думаю, что объединение православных с католиками возможно только в одном случае — если католики примут Православие. Ну не могу я по совести назвать братской ту церковь, которая считает своего предстоятеля заведомо безгрешным. Потому что без греха только Спаситель. И это только одна грань этой темы, как Вы понимаете. Конечно, как всякий уважающий себя неофит, я размышлял: а как же чудесные благочестивые католики, например те, которых я знаю? Неужели они обречены? Не жестоко ли это? Помогли, помню, слова святого Феофана Затворника: «Не знаю, спасутся ли католики, знаю только, что я без Православия не спасусь».
Кстати, возвращаясь к теме экуменизма, кажется, нужно отдать должное последователям отца Александра: ведь окормляется самая трудная часть паствы — интеллигенция, которая всегда и во всем сомневается, терзается разного рода рефлексиями. Да и гордость бесконечная, по себе знаю, мучает беспрерывно… Интеллигенции трудно жить в Церкви. Разбираться в подобных вопросах — часто сами того не зная — мне опять же помогают друзья: Юрий Михайлович Кублановский или крестный моего сына, заведующий нашим музеем Чуковского Сергей Васильевич Агапов.
С поэтом Светланой Кековой и литературоведом Русланом ИзмайловымПомогают своим общением и трудами писатели Дмитрий Шеваров и Светлана Кекова. Вот они, как ранее моя сокурсница Наташа, и «взяли меня с собой», в таинственное и долгое путешествие по России, по ее духовной и культурной истории. Я открыл для себя огромную страну, которая жила и живет совсем иначе, чем это мне «виделось» из Москвы. Я узнал, например, удивительных людей, которые в своей жизни от силы прочитали, быть может, четыре книги. Но именно в них была и есть особая правда и особая крепость. Мне открылось совсем другое Православие и совсем другая страна. И оказалось, что именно такая Россия мне ближе.
Сейчас много пишут и говорят о национальной идее. Я не очень понимаю, что это такое, если честно. Но я уверен, что только Небесная наша Церковь вместе с земной могут помочь понять это. Кстати, мне очень дороги слова протоиерея Димитрия Смирнова, который не раз говорил, что наша национальная идея — это семья… А ведь семья, как мы помним, — это «малая церковь»… Я так рад, что мои сыновья веруют, что мы вместе с ними нередко стоим на воскресной службе, вместе ждем своей очереди к исповеди, вместе идем к причастию Святых Христовых Таин. Это необыкновенное счастье.
— Сейчас Вы работаете и на церковных, и на светских «площадках». Как Вам удается совмещать эти поля деятельности? Не трудно ли церковному, верующему человеку работать в поле светской культуры?
— Но ведь людей, оказавшихся в подобном положении, сегодня, слава Богу, немало. Вот, я работаю в журнале «Новый мир», где заведую отделом поэзии. Делаю две авторские программы на радио «Вера», издавна веду поэтическую рубрику в журнале «Фома». И уже тридцать лет тружусь в музее Корнея Ивановича Чуковского. С православной верой из этих четырех площадок напрямую, казалось бы, связаны только две.
Экскурсия в доме-музее Чуковского
…Я знаю, что на Страшном суде мы дадим ответ за каждое наше слово и за каждый поступок, и, конечно, тревожусь о том, как я буду там отвечать. Что сейчас мне сказать Вам? Да, я стараюсь, чтобы моя личная работа не противоречила моей вере, но это все-таки просто слова, тут все и глубже, и тоньше.
В музее Чуковского я занимаюсь просветительской деятельностью, вожу экскурсии, делаю выставки. Как и в других моих рабочих местах, я там без конца размышляю о том, что мы сейчас обсуждаем. Корней Иванович, к сожалению, не был верующим человеком, но он многое делал для того, чтобы люди читали хорошие книги, развивались, росли в поле культуры. На это благое дело он положил свою судьбу и душу, и мне радостно думать, что я в какой-то степени продолжаю его дело.
С редакторской жизнью сложнее. Вот, скажем, я составляю подборку стихов поэта N. для «Нового мира», а среди них есть и богоборческое стихотворение. И оно талантливое, это живая ткань. Что мне делать? Если я чувствую, что это не та или иная игра на публику, что за текстом стоит настоящая боль, движение сердца, я готовлю стихи к публикации. И думаю, что Господь рассудит эту историю. Но бывают и другие случаи. Однажды мне передали с дарственной надписью книгу одного современного поэта, имени которого я называть не буду, с отчетливо богохульными стихами. И я сразу избавился от нее.
— Творчество — опасно ли оно для души?
— С творчеством, видимо, есть проблема: как только ты начинаешь писать, например, лирику, то неизбежно попадаешь в поле страстей, а там, где страсти, там трудно обрести благочестие. Поэт все-таки работает очень близко к области душевного, а не духовного вещества. Кстати, не потому ли монахи почти не писали лирических стихотворений, но только шуточные или «разговорные» стихи, как это бывало, например, у отца Николая Гурьянова или у архимандрита Павла Груздева? Классических светских поэтов, чьи стихи в большинстве своем обретаются между душевным и духовным, не так уж и много — Арсений Тарковский, Пастернак, Ахматова. Поздний Николай Заболоцкий писал совершенно христианские стихи, хотя не понимал этого. Конечно, к названным именам я могу добавлять и добавлять. Но интересно вот что: душеполезные и очень талантливые стихи создавали и создают подчас не самые близкие к Церкви люди. И давайте не будем все-таки забывать, что подлинное вдохновение имеет надмирную природу и что Дух веет, где хочет.
— А что бы Вы сказали о Бродском? Христианином его не назовешь…
— У Бродского есть несколько поразительных прорывов. Например, «Сретенье»: «Когда Она в церковь впервые внесла // Дитя, находились внутри из числа // людей, находившихся там постоянно, // Святой Симеон и пророчица Анна»… Можно думать о том, в какой степени он был верующим человеком (я не могу поверить, что настоящая поэзия может не содержать в себе Божественного отсвета), но через Бродского Господь, видимо, показал нам, что поэзия может изумительно говорить о таких вещах. Бродский — трудный для меня человек и поэт. Я воспринимаю его как бесконечно одинокую, трагическую фигуру, измученную и самим собою, и миром. Впрочем, художник, как правило, всегда очень одинок.
Конечно, поэтическое дарование есть дар от Бога. Принявшему и понявшему этот импульс писать, думаю, трудно. В конце концов, мы знаем примеры, когда поэт, все больше и дальше уходящий в область духовного, перестает сочинять. Это тоже отдельный и сложный разговор.
С подобной материей мне и приходится работать на свой страх и риск. В лучшие свои минуты я ощущаю себя благодарным посредником между талантливым читателем и талантливым поэтом. Но вот что там, внутри этого таланта, как она устроена — душа художника? Редакторская жизнь христианина на светском поле, особенно у такого бесконечного неофита и грешника, как ваш покорный слуга, — вещь все-таки довольно своеобычная.
Но Господь милостив: я верю, что где бы ты ни находился и чем бы ни занимался, если не забываешь о Боге, помнишь, что должен стремиться к постоянному предстоянию перед Ним, то это… это хорошо. Тогда Господь не оставит, даст силы и к работе и, главное, к покаянию, без которого уж точно жить невозможно.
Фото из архива Павла Крючкова
[Павел Крючков, Беседовала Екатерина Иванова]
|
||||||||||||||
|
||||||||||||||
|
Всего голосов: 0 | |||||||||||||
Версия для печати | Просмотров: 1337 |