|
||||||||||||||
Вера и художественное творчествоПроблема творчества всегда волновала христианскую совесть. Что такое творческий дар? Благословение Божие? Духовное испытание? Искушение? Первое творческое задание получает Адам в Эдемском саду: возделывать его и хранить его (Быт. 2, 15). Но способен ли падший человек сохранить правильное отношение к этому дару и заданию? Что сотворит он, используя дарованный Богом талант и обретенное собственными усилиями мастерство: храм Господень или Вавилонскую башню?
Мера ответственности художника высока, ибо за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда (Мф. 12, 36). И не лучше ли вообще отказаться от опасных путей искусства, дабы никого не ввести в соблазн? Совместимы ли смирение и творческое дерзновение? И, с другой стороны: может ли православный христианин не попытаться реализовать полученный от Бога дар на путях служения истине?
Нашим собеседникам мы задали вопрос: как сочетаются в вашей жизни вера и творчество, есть ли проблемы и противоречия?
Станислав Минаков, поэт, писатель, публицист:
— …Иными словами, совместимы ли творчество и христианская совесть? Если понимать дар как поручение, то, полагаю, и ответ о необходимости присутствия нравственного чувства в искусстве, творчестве, как и в обыденной жизни, становится однозначным. Позволю себе процитировать финал своего опуса «Печать обители», написанного после поездки на Валаам: «…Меня сполохом пронзает мысль, сводящая воедино обе части знаменитого суждения Иммануила Канта — о том, что только две вещи достойны удивления в этом мире: звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас. Мне следовало приехать за тысячи верст-километров на святой остров, чтобы, идучи в храм на раннюю службу, вдруг понять, что и звездное небо, и нравственный закон есть одно, неразрывное, нерасчленимое. Что нравственный закон внутри нас и есть проекция-отображение звездного неба в наших душах, послание о Красоте-Знании из далеких-предалеких глубин мира…».
Вопрос может заключаться еще и в том, насколько церковный канон совместим со свободой и эгоизмом, скажем, литературного сочинительства, не приходится ли жертвовать одним в угоду другому, и является ли такой синтез плодотворным и востребованным сегодня.
Интересное дело: я твердо могу сказать, что я человек православный (вообще-то вопрос веры всегда очень интимен); пожалуй, уже отчасти уверенно могу сказать, что я писатель, ибо моя жизнь так выстроилась. Но вот сказать о себе: «я — православный писатель», даже если носить с крестными ходами хоругви, по-моему, никто не может, да и не должен. Это будет выглядеть идиотически самонадеянно. Если меня второе или третье лицо определит в «православные писатели», то ладно. Можно попытаться тактично сформулировать так: писатель, находящийся в парадигме православного мира.
С удивлением и удовлетворением обнаруживаю републикации своих стихов и статей на православных сайтах, в блогосфере, на страницах «Живого Журнала»: они сопровождаются проникновенными и выношенными откликами и игуменов известных наших обителей, и иереев, и просто православных прихожан, и читателей, никак себя не определяющих в плане веры. Вот это для меня и есть востребованность — когда мои стихи, статьи, эссе кому-то близки, кого-то согревают, возвышают. Я «спокойно радуюсь» этому. Потому что и для меня чьи-то сочинения весьма желанны, нужны, спасительны. Мой давний сердечный друг, поэт и богослов Юрий Кабанков, живущий во Владивостоке, назвал поэзию блудною дочерью молитвы. Хорошо бы, чтоб она вернулась к своей матери. Но даже если полагать, что поэзия как искусство есть нечто неокончательное, в высших регистрах ее красоты мы обнаружим спасительное начало.
Вопрос о совместимости церковного канона со свободой и эгоизмом литературы каждый решает в меру совести, дарования, творческой дерзости (без нее тоже никак, хотя штука это самонадеянная). Начнем с того, что я не занимаюсь церковным искусством. Мои сочинения — светские. Хотя и касаются духовного — искусство имеет рефлективную природу, а значит, вырастает по причине желания улучшить несовершенное. И вот тут-то художник слова, как никто иной, попадает в зазор, в тиски между горним и земным. О своих сочинениях могу сказать внятно: это произведения несовершенной, грешной души, стоящей лицом к Свету и стремящейся к Нему. В чем-то они утешительны, хотя и несут на себе печать и печаль земной жизни. Но ведь и радость! В любом случае понятно, что окончательное слово есть полное молчание, но к таковому приходят лишь единицы даже из святых людей. А что уж говорить о нас, грешных? Мои стихи — это словно попытка духовного самопреодоления, сверки с высокими духовными образцами. Повторюсь: если довести процесс до логического конца, до совершенства, то следует замолчать, поскольку в том регистре «литература» уже не нужна, нужна только молитва.
А моя публицистика — это личностный ответ на вызов эпохи, который своим острием направлен прямо в мое сердце, в мою совесть.
Особенность нынешнего времени — поликультура: есть место и постмодерну, и его предшественникам. Однако размежевание художественных течений происходит совсем не по линии манеры, приемов, «средств выразительности» и т. д. Это всё — производные. Как я уже говорил, основа всему — начала нравственные. Мысль о линии размежевания не моя, а Достоевского. Здесь и ответ на вопрос: а что будет дальше? Ну, известное дело: идем к Апокалипсису.
Скажу и о «новизне» в искусстве. Самая большая новизна заключена в двух словах: «Христос воскресе!». Большей новизны быть не может и не будет, а при попытке «выразиться», то есть выражать себя, будут лишь штукарство и скоморошество. Мне это не нужно и неинтересно — ни как автору, ни как читателю, зрителю. Предъявление нового языка может быть обусловлено и оправдано только великой любовью.
Можете счесть меня банальным (не убоюсь, ибо все банально, кроме Воскресения Христова), но я остаюсь на простых и понятных позициях: «Искусство есть такое идеальное изображение жизни, которое приводит человека в состояние напряженного желания идеального, т. е. красоты, духовной чистоты и доброты». Это из статьи А. Н. Толстого «Голубой плащ», где писатель ссылается на автора изложенной мысли, не называя имени. Так вот, если нет в искусстве вышеупомянутого «напряженного желания идеального», то лично мне с таким искусством не по пути. Более того, при агрессивной подаче я рассматриваю его как прямо вражеское, враждебное, направленное на умерщвление жизни. Следовательно, такое искусство — личный вызов мне. И я буду бороться с ним.
Надо обязательно говорить об ответственности писателя за слово. И мы неизбежно начинаем говорить о нравственности, от которой русская литература (а я предпочел бы говорить шире, о русской культурной духовной традиции) неотделима.
Один из наших «последних» классиков, Владимир Соколов, в 1970‑е сказал: «Да и пишу я, может быть, / Затем лишь, Бог меня прости, / Чтоб эту стенку прошибить, / Чтоб эту душу потрясти». И меня спрашивали: о чем сегодня, в наш прагматичный век, еще можно писать, чем еще можно «потрясти», то есть пробудить сердца? Эта задача стояла остро по молодости лет, в период самонадеянных дерзновений. С годами наряду с некоторым профессиональным мастерством пришло внятное понимание, что следует просто писать о том, что на самом деле волнует, не претендуя на то, чтобы пробуждать и потрясать. Практика показывает, что именно такое ненатужное, внутреннее, но искреннее, подлинное и становится близким читателю. «Страстно поднятый перст» поэзии, несомненно, присутствовать должен, однако у меня выстроилось несколько иное целеполагание.
Пессимистично глядеть на современное искусство побуждает нынешняя эпоха — прагматичная и всегда голодная, как акула, подменяющая подлинную пищу эрзацами. Однако Благая весть неотменима. И если вся цивилизация будет, обжираясь, давиться уродской жвачкой, то всё равно будут оставаться единичные носители Благой вести. Правда, им наверняка придется на этой стезе несладко, как и первохристианам. Скорее всего, мы уже имеем дело с катакомбной литературой, культурой. Ну чем не катакомбна русская литература на Украине при позиции нынешнего здешнего официоза и нагнетании русофобской истерии? Более того, не катакомбна ли вообще подлинная культура в условиях нынешнего гниения цивилизации? Но Христос и не говорил, что будет легко. Напротив: Если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною (Мф. 16, 24).
* * *
Михаил Иверов, поэт:
— «Мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв», — в этих пушкинских строках слышится отзвук тех времен, когда между молитвой и стихотворением не было еще особенной разницы. Однако эпоха анонимов прошла, искусство превратилось в самостоятельную епархию, а затем и вовсе отделилось от Церкви (для простоты не станем тут касаться Античности, будем вести отсчет от Средних веков). Не знаю, хорошо это или плохо, но таков ход вещей, и за время своего автономного существования поэзия усвоила себе собственные законы (или эти законы существовали изначально?).
Арсений Тарковский писал: «Жизнь есть сложная категория в силу своего неизбранного изобилия. Познать ее можно только посредством выбора, избрания, гармонизации».
Итак, гармонизация предполагает выбор, поэту же способность к избирательному взгляду дается с рождения. Осознанный религиозный, конфессиональный выбор происходит, как правило, позже, хотя, возможно, и как следствие врожденной избирательности взгляда. Но всё же между этими сторонами личности нет прямой и такой уж очевидной связи. Вот почему изрядное количество превосходных стихотворений в разные времена было написано людьми небезупречными, путаниками и даже еретиками. И параллельно этому мы наблюдаем потоки благочестивой православной графомании (справедливости ради замечу, что неправославная графомания ничуть не отстает от православной). То есть я хочу сказать, что пребывание внутри церковной ограды не дает литератору каких-либо преимуществ, и даже наоборот, нахождение в мистическом пространстве-времени храма быстрее делает очевидной несостоятельность и претенциозность иных писательских потуг. Есть, конечно, несколько редчайших исключений, но они ничего не отменяют.
С точки же зрения человека, главное для которого — попытка следования евангельским заветам, так называемое «творчество», увы, только помеха. Я бы на месте батюшек проводил его по разряду вредных привычек. Воцерковленного поэта хочется уподобить просвещенному крещением шаману, который нет-нет, да и потянется к своему запылившемуся бубну. Кроме того, в занятиях искусством всегда присутствует изрядная доля лицедейства, а мы помним об отношении Церкви к актерам: думаю, с точки зрения святоотеческого Православия здесь ничего не изменилось. И, помимо прочего, редкий поэт в порыве вдохновения отдает себе отчет, из какого именно источника он получает свои видения. Тут уже его можно уподобить монаху, который отважился на аскетический и молитвенный подвиг без опытного наставника. Что еще ждет маленького человека, доброго семьянина и прихожанина на этом пути? Стремление если не к славе, то к известности, чреватое грехом гордыни, ницшевская воля к власти, пусть и символической, дионисийские посиделки с коллегами, постоянные «влюбленности», без которых иные не могут написать и строчки, погружение в пучину страстей… Добавлю еще, что современное интеллектуальное сообщество, в котором и стихотворцы всё еще на почетных местах, едва ли допустит в свои ряды человека, всерьез исповедующего Христа. Теперь сами решайте, так ли уж необходимо вам подаваться в литераторы. Это, однако же, лишь приблизительные соображения. У Бога же нет ничего невозможного. И, кто знает, может быть, встретим мы еще подлинно христианского поэта, которому дано будет увидеть новое небо и новую землю. Ибо дары различны, но Дух один и тот же; и служения различны, а Господь один и тот же; и действия различны, а Бог один и тот же, производящий всё во всех (1 Кор. 12, 4–6).
* * *
Елена Блохина, заслуженная артистка России:
— Иногда я думаю, почему я раньше не пришла в Церковь? Если бы я была уже тогда человеком воцерковленным, я многих ошибок не сделала бы. Но я долгое время не чувствовала никакой необходимости в церковной жизни. А когда почувствовала, тогда действительно возникли проблемы.
С чего начинается процесс воцерковления? С чувства беспомощности. Вот только что ты был человеком сильным, успешным и получал всё, что тебе нужно, даже помимо собственных усилий: не задумывался особенно о том, чего тебе непременно нужно достигнуть, не гнался ни за чем, просто работал, и всё получалось. И вдруг на тебя обрушиваются неудачи — личные, профессиональные — и главное, все разом. Ты чувствуешь, что у тебя выбило почву из-под ног. Ты стал младенцем, который еще нетвердо стоит на ногах; слабым человеком, которому необходима помощь. Такое ощущение, что ты умер. Ты не справляешься ни с чем. И тогда ты обращаешься к Богу. Чтобы начать всё заново.
Но путь к Богу — он тоже долгий, и на нем свои сложности. Мои сложности были связаны, помимо прочего, еще и с тем, что я человек творческий. Есть ведь действительно такое мнение, что церковная жизнь и театр — вещи несовместимые, что театр заведомо душевреден и разрушителен для христианина. Я читала это у Феофана Затворника, я услышала это от игумена Оптиной пустыни, когда туда приехала. И это был для меня такой мощный удар!.. Я ведь считала, что нашла свое призвание, что я самый счастливый человек, потому что дороже театра у меня ничего не было. Вся жизнь складывалась вокруг театра, вокруг работы. Почему у меня была такая уверенность? Потому что в театр я пришла не за лаврами. Я еще в одиннадцать лет думала, выбирала: что же я буду делать, когда стану взрослой, лечить зверей или… И выбрала театр, потому что чувствовала: могу здесь что-то доброе сделать, какую-то пользу принести людям. Это было главным мотивом для меня, и поэтому я никогда не сомневалась, что занимаюсь своим делом. Мне в голову такое не могло прийти, что в моей работе есть что-то плохое. Я видела, что у меня получается, видела искреннюю любовь зрителей, отношения с другими актерами, с режиссерами тоже складывались хорошо.
Могла ли я просто отмахнуться от этих слов о театре, решив, что те, кто это писал или говорил, просто не правы и ничего не понимают в нашем деле? Нет, не могла. Как театр я всю жизнь воспринимала с чистой душой — как дело жизни, как свой долг, так и в Церковь я пришла с открытым сердцем. И то, что я приехала в Оптину пустынь, не было для меня случайностью — я знала, что эта поездка мне свыше дана. Бог меня к этому вывел и сюда привел, значит, я должна услышать то, что мне сейчас здесь скажут. Но внутренне согласиться с тем, что мое дело греховно, я не могла. Это было противоречие страшное, оно жило во мне очень долго. Несколько лет я с этим жила. Я копала литературу, я выискивала — не может быть, чтоб именно так все считали. И при этом ходила в храм: меня жизнь заставляла, я не справлялась со своими проблемами, а Церковь мне помогала, и я чувствовала эту помощь.
Ведь этот сокровенный человек, который внутри тебя сидит… Сначала ты живешь и не думаешь об этом внутреннем человеке, не анализируешь то, что там с ним происходит. А Церковь научила меня анализировать, и этот анализ во многом помогал жить, выживать, справляться с проблемами… и работать тоже. Я увидела себя другими глазами. Без этой помощи я не смогла бы, просто не смогла. Мне ведь казалось, что всё это — всё, что на меня обрушилось, — не со мной происходит, что это не моя жизнь. А батюшка сказал мне: «Раз это с тобой происходит, значит, это твоё, тебе надо это принять». Тут-то и начался этот процесс: а чем я такая хорошая, что у меня все должно быть хорошо?
Я знаю людей, которые ушли из театра и нашли себя в другой жизни. Но моя попытка уйти из театра не увенчалась успехом. Я ведь уходила. Я довела дело до конца, чтобы понять, должна ли я остаться в театре или мне действительно нужно из него уйти. Я отказалась от театра, чтобы вновь прийти в него — такой вот «ход истории».
К сожалению, иной батюшка может что-то неосторожно сказать и навредить даже человеку. Например, сказать ему: «Ты должен из своей профессии уйти». А человек этот на самом деле не должен уходить, он должен по-новому свое дело осмыслить. И, в конце концов, самостоятельно решить, уйти ему нужно или остаться. Я сама поняла, что я должна на своем месте работать, и это вовсе не означает от Бога уйти. Творчество актера и вера — это вещи, которые могут быть вместе, теперь я знаю это абсолютно точно.
Понятно, что в театре работают не только верующие. Но это не надо понимать так: если у нас разные мировоззрения, то мы не можем быть единомышленниками, и у нас ничего не выйдет. Без чего точно ничего не выйдет хорошего — это без любви. К театру в полной мере относится то, что писал апостол Павел: если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий(1 Кор. 13, 1). То, что сделано без любви, будет просто греметь, звенеть, и всё. Я размышляла о людях разных, и верующих, и неверующих, которые были в моей жизни, и замкнулся круг моих размышлений именно на любви. Хотя это кому-то покажется банальностью, общим местом. Но когда ты ищешь смысл жизни, ты понимаешь, что любовь — это самое главное, и без этого вообще никуда. Если нет любви, чуда на сцене не произойдет, даже если все участники спектакля — блестящие профессионалы. Среди людей, которые были рядом со мною в театре, есть и верующие, и неверующие, крещеные, некрещеные.. Но если мы с ними делаем общее дело — именно сердцем, идя от какой-то сердечной наполненности, если мы трудимся ради какой-то очень важной мысли, которую хотим донести до людей, если только она благая, эта мысль, и если еще при этом люди талантливые, то, конечно, происходит чудо.
У многих актеров, которые приходят к вере и воцерковлению, возникает боязливость, страх сделать что-то запретное, что-то нарушить. Происходило это и со мной. И мне как человеку воцерковленному очень важно было не просто от кого-то услышать «Ну давай, смелее», а именно в Священном Писании прочитать: Горе сердцам боязливым и рукам ослабленным (Иисус, сын Сирахов, 2, 12). Боязливость не нужно путать со страхом Божиим: страх Божий — это хорошее, а боязливость — плохое. Когда помыслы твои чисты, бояться не нужно. Но для того, чтобы помыслы твои были чистыми, нужно сердце очищать покаянием. Тогда ты почувствуешь сокровенную внутреннюю помощь, и она даст тебе силы продолжать работать для людей в театре.
* * *
Алексей Варламов, прозаик, лауреат Патриаршей литературной премии 2013 года:
— У меня у самого вопросов и сомнений здесь гораздо больше, чем ответов и утверждений. Но если говорить коротко: проблемы, сложности, неясности случаются и в том, что называется духовной жизнью, и в творчестве. А есть ли между ними прямые противоречия? Несомненно. Одно из них, на мой взгляд, связано с тем, что в духовной жизни есть такое понятие, как «промедление в дурных помыслах». Имеется в виду то, что, когда человеку приходит в голову дурная мысль, он должен стремиться как можно скорее ее изгнать, от нее очиститься, избавиться и более к ней не возвращаться. Эти мысли всё равно будут в голову приходить, но методика борьбы с ними одинакова — немедленно изгонять прочь. Как заметил герой моего последнего романа «Мысленный волк», «мысли надо ежедневно чистить, как зубы».
Однако, когда человек что-то сочиняет, когда описывает страсть, грех, дурной поступок, без чего литературы не существует, он невольно «медлит». Это своего рода цена профессии, ее риски и издержки. Лев Толстой говорил о том, что писателю должно быть свойственно высоко подниматься и низко падать душою. И от этого душа страдает, происходит своего рода ее интоксикация. Возможно, я ошибаюсь, но только такая раненая, в каком-то смысле нецеломудренная душа способна творить, способна понять и прочувствовать добро и зло. Человек духовно совершенный сочинять ничего не станет, ему это не надо. Из писателей не получаются святые, а монахи не пишут романов. И зачастую мутная, беспорядочная, исполненная страстей жизнь людей творческих именно тем и объясняется, что для художника она необходима. Для впечатлений, остроты восприятия бытия, снятия напряжения, чего угодно. Это условие ремесла.
Но хорошо еще, если эта страстность, мятежность человеческой судьбы приводит к тому, что «гулякой праздным» (каким казался Пушкин со стороны) создается «Капитанская дочка» или безудержным игроком — «Братья Карамазовы», и результат в каком-то смысле «оправдывает» своих творцов. А если нет? Мало ли на свете дурных, соблазнительных, хотя и невероятно талантливо написанных книг? Причем иногда они являются таковыми по воле автора, а иногда — против нее. С другой стороны, от благонамеренных, высоконравственных книг иногда разит такой скукой, серостью, что вреда от них еще больше. И что есть тогда талант? Только ли дар Божий, который люди должны приумножать? Но почему слово «искусство» одного корня с «искушением»? Человек, который творит, подражает Творцу или дерзко соревнуется с Ним? Возможен ли художник, лишенный гордыни, ревности, зависти, самолюбия? Должен ли он с ними бороться?
Та же зависть — один из самых страшных, трудно искореняемых грехов, но вот Пушкин писал: «Зависть — сестра соревнования, следственно из хорошего роду». И что скажет на это православный священник? Что Пушкин заблуждался? Или имел в виду что-то другое? А сам Пушкин, написавший «Моцарта и Сальери», что скажет? Искусство, творчество противоречивы, опасны, соблазнительны по своей сути. Поэтому правильно сказал Толстой, хотя имел в виду другое: «Если можешь не писать — не пиши». Творчество — это прежде всего страсть, причем зачастую страсть гибельная. Дуэли, убийства, самоубийства не редкость в судьбах людей творческих, что нельзя считать случайностью. Творческая среда и заряжает, и заражает, находиться в ней привлекательно, опасно и… все-таки необходимо.
Быть читателем, зрителем в каком-то смысле «безопаснее»: греха всегда больше на том, кто вводит во искушение. Помните же замечательную басню Крылова о разбойнике и сочинителе. Оба попали в ад, но разбойник был некоторое время спустя прощен, а сочинитель — нет, ибо яд, расточаемый его книгами, продолжает действовать много лет спустя после его смерти.
Другое дело, что люди в каком-то смысле «не виноваты» в том, что они творят. Это не их выбор, не их воля. Их призывают, а они не сами приходят. Я думаю, что книги пишутся не «для чего» (славы, денег, успеха), а «почему». Пишутся, потому что болит, потому что через творчество можно что-то в самом себе понять, увидеть, исцелить. Это опасное, но живое и действенное средство, к которому нужно разумно относиться и без которого нельзя существовать.
* * *
Елена Лапшина, поэт:
— Один мой друг — много мудрее и опытнее меня — сказал, что поэзия не прощает измены. Меня не удивило и не удивляет теперь, что мудрецы изрекают банальности — по сути, банальность и есть словесно затертая мудрость.
Многие вещи «не прощают измены», и все они — меньше, чем жизнь, и много меньше Того, Кто прощает нам всё.
Так случилось, что 15 лет назад совпали начало моего творческого опыта и воцерковление. Прошедший и то и другое поймет меня: об этом стыдно и неловко вспоминать по прошествии времени. Было много страсти и неофитской глупости и в том и в другом. И духовная слепота не выявляла противоречий.
Одна из моих замечательных педагогов, одержимая писательством, однажды сказала, что в писательской профессии остаются не самые талантливые, но самые тщеславные. В разные периоды жизни я думала над этими словами применительно к себе. И в какой-то момент я поняла, как сильно мое авторское тщеславие и каким мощным мотором оно мне служит.
Поэзия гордостна. Никто, как поэт, не желает быть настолько услышанным и оцененным. Поэзия замыкает поэта на самом себе, всё остальное и остальные — резонаторы смыслов. Нельзя ей изменить, нельзя просто в назначенный час сесть и написать стишок, а потом пойти и жить жизнью мирного гражданина. Поэзия требует захваченности, постоянного пребывания внутри ее, в ее центробежном круговороте. Если кто-то вам скажет, что можно иначе, почитайте его стихи — текст ответит сам за себя.
Может ли поэзия не быть гордостной? Может. Но не светская.
Жизнь внутри церковной ограды сильно посбивала мне спесь. Пятнадцать лет все-таки много — осмысленная треть моей жизни. Мне пришлось осознанно выбирать между внутренней тревогой (отравляющей жизнь, дающей творческую радость — слишком страстную, чтобы быть созидательной) и взвешенной, прохладной, созидательной трезвостью. Я выбрала. Что это мне дало? Затянувшуюся творческую паузу. А может быть, и не паузу уже.
И всё же я получила понимание того, что все противоречия — внутри меня. Но я знаю точку, в которой смыкаются поэзия и жизнь во Христе: это обнажение — подлинность чувства и мысли. Что еще? Может быть, то, что поэзия возможна как выражение данного нам вне опыта слова «надсловесность».
Честертон сказал, что мы должны быть счастливы в нашей волшебной стране, не впадая в самодовольство. Я пытаюсь этому научиться. Я учусь и не отвергать дары, и не выгрызать их из дающей руки.
* * *
Марина Бирюкова, поэт, журналист, заместитель главного редактора журнала «Православие и современность»:
— Как сочетаются духовная жизнь и творческая деятельность? А как сочетаются духовная жизнь и медицина? Духовная жизнь и воспитание детей? Или садоводство вкупе с лесонасаждением, или работа спасателя из МЧС, или… да любой честный и добросовестный труд на благо людей — как он сочетается с духовной, с церковной жизнью, с верой?
Очень простой ответ: прекрасно сочетается.
А когда возникают проблемы и противоречия? Когда труд перестает быть чистым и честным, когда в него вторгаются ложь и фальшь, когда работнику навязываются ложные, неправедные задачи и цели; когда либо он сам решает, либо его заставляют скорееказаться, нежели быть.
Сложение стихов есть доброе дело, труд на благо людям, поэтому с верой сочетается вполне. Но проблемы, конечно, могут возникнуть и возникают, и — не будем совсем уж упрощать — с ними в данном случае сложнее, чем в иных родах деятельности. Творческая работа вводит в искушение, безусловно, и требует самого серьезного внимания к себе, к собственному внутреннему миру и внутреннему поведению.
Понятно, что занятие поэзией невозможно без природной одаренности. Понятно, что одарен не всякий. Но, даже если человек одарен бесспорно и ярко, из этого не следует, что он как-то особо отмечен Творцом, что он поднят над другими людьми и что ему можно то, что им нельзя. Человек, менее одаренный и даже вовсе не одаренный творчески, может оказаться и даже, наверное, окажется гораздо ближе ко Христу, чем «талантище». Об этом нужно помнить, если мы хотим быть христианами и не согласны подменить свое членство в Церкви ложной религией «избранности творца» и «особого пути».
Поэзия сама по себе есть чудо Божие, свидетельство Его бытия. Необъяснимость поэзии, ее неподвластность рассудку, иррациональность, несводимость ее к тем словам, с помощью которых она каждый раз приводима к читателю, говорит именно о таком ее происхождении. Если человеку доступно создание не просто зарифмованных текстов, а именно подлинных стихов, значит, он имеет дело с чудом. Но встреча с чудом должна нас смирять, а не наоборот. Беда, если сочинитель в неосознанной гордости воспримет свою деятельность как некий священный долг избранного, как особое, исключительное служение Богу. Сложение стихов должно стать действительно Божиим делом, но не исключительным, а всего лишь одним из многих возможных, из тех, помощи в которых мы просим в утренней молитве Макария Великого — «…и на дела Твои подвизаюся милосердием Твоим…». А уповающий на помощь Божию всегда должен сам приготовить путь Господу, прямыми сделать стези Богу нашему (Ис. 40, 3), иными словами, максимально, насколько хватит его сил, устранить преграды между собой и Богом. Устранение преград есть покаяние, и ничего нового, отдельного, предназначенного именно для одаренных творческих личностей здесь не придумано и придумано не будет.
Работа поэта требует трезвости и очень высокой самокритики. Самоупоение и самолюбование здесь — враг номер один. Каждая наша творческая находка есть, по сути, внутренний поступок, и мы должны отдавать себе отчет в его качестве: что я сейчас сделала? Может быть, я ложной красивостью словес прикрыла пустоту? Подменила поэзию эмоциональным надрывом или беспроигрышным морализированием? Может быть, я просто пустила пыль в глаза — собственные для начала, а затем читательские? Обман читателя всегда начинается с авторского самообмана. И здесь нужно, наверное, сказать об искренности.
Дело в том, что слово это в применении к стихам нередко используется и воспринимается поверхностно. В этом поверхностном смысле искренним можно назвать едва ли не любой «самодельный», плохо зарифмованный текст, не имеющий никакого отношения к литературе, однако свидетельствующий — хоть и неуклюже — о вполне реальных переживаниях сочинителя. «Но зато ведь искренне!..» — обычный защитный прием в подобных случаях. Но подлинная искренность поэта состоит в честности и чистоте его отношений с поэзией, в отсутствии лукавства с нею, иначе говоря, в отсутствии позы и псевдотворческой фальши. Искренность начинается с признания собственной немощи: не могу вот это по-настоящему сделать — значит, не могу, и не стану изготавливать «искреннюю» подделку. Искренность поэта — это смирение перед чудом, то есть перед Поэзией. А смирение подразумевает благодарность. Благодарность Тому, Кто впустил тебя в Свое чудо, позволил тебе выбрать саженец и посадить собственное деревце в Его саду. Деревце, не больше. Не зря я вспомнила именно садовника, лесовода или озеленителя, когда сравнивала работу поэта с иными работами. Мы не священнодействуем, нет, но мы сажаем на этой земле деревья.
Занятие поэзией требует смирения еще и потому, что пребывающий в гордости этого труда не выдержит. На длинном пути к короткому стихотворению автор столько раз ужаснется нелепости, глупости, беспомощности порождаемых им вариантов, столько раз окажется смешным и жалким в собственных глазах, что просто не сможет самому себе это простить, если не смирится в какой-то мере. А ведь далеко не каждый такой путь завершается победой, то есть получившимся стихотворением. Очень часто мы упираемся в тупик и вынуждены признать некую изначальную ошибку. От истерики, от депрессии и бесплодной злости на себя в подобных случаях средство одно — смирение опять же. И доверие к Богу.
В массовом представлении занятие литературой есть прежде всего стремление к успеху — к «раскрученности», известности, большим тиражам, престижным премиям. И это тоже искушение, конечно, и еще какое. Здесь важно вовремя понять: ты можешь стать культовым, как принято нынче выражаться, автором, но при этом не принести людям никакого добра, ни единой чертою не сделать мир лучше, ни капли света ему не дать на самом деле. Сколько таких идолов, черных «звезд», играющих с читателем в страшные, порой демонические игры! А можно не иметь массового успеха, насилу выпустить одну книжку тиражом 300 экземпляров, можно вообще ничего не иметь, кроме тихой странички в шумном фейсбуке, но при этом видеть счастье в глазах других людей — пусть их немного, но ты дал им то, в чем они нуждались, подлинный хлеб поэзии. Конечно, это не лучший вариант для автора и для потенциальной аудитории! Но это лучше, чем поддаваться соблазнам века сего: какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? Или какой выкуп даст человек за душу свою? (Мф. 16, 26)
* * *
Юрий Кудинов, актер Саратовского государственного академического театра драмы им. И. А. Слонова:
— Наверное, в любой профессии можно найти что-то такое, что входит в противоречие с духовной жизнью. Актерская профессия, конечно, в этом смысле трудная, спасать душу, будучи актером, — не самое легкое занятие. Проще быть хлеборобом — ехать на комбайне по полю и в одиночестве читать Иисусову молитву.
Но причина здесь не в том, что профессия актера предполагает постоянное кипение страстей (такое представление широко распространено): она на самом деле уже давно не такая страстная, как ее описывают. Всё зависит от конкретного человека. Да, ты работаешь душой; но если это не противоречит твоим убеждениям, твоим представлениям о добре и зле, тогда, мне кажется, все страсти работают только на пользу, только в плюс, потому что ты отдаешь себя людям. Пробуждение добрых чувств — это важный смысл нашей профессии. Я убежден, что, будучи актером, можно помогать людям: дать им возможность задуматься о смысле жизни, посмотреть на себя со стороны. А когда играешь в классических пьесах — это еще и возможность познакомить людей с шедеврами, потому что сейчас классику читают мало, и многие познают ее через театр, особенно молодежь. (Конечно, при условии, что театр ставит классику правильно, а не так, как сейчас порой принято: когда режиссер ломает сюжет, переносит время действия, грубо «осовременивая» пьесу, и т. д.)
Если же актер занят прежде всего собой в искусстве — самолюбованием и своим продвижением в профессии, тогда это работает против него.
Конечно, у верующего актера могут возникнуть определенные проблемы, связанные с профессиональной деятельностью. Потому что, когда читаешь пьесу, в которой тебе предлагают роль, ты уже невольно оцениваешь ее с позиций главного ориентира в твоей жизни. По-моему, верующий актер не во всякой пьесе может играть. Есть масса современных «шедевров», встречаться с которыми и тем более работать с ними вредно.
Бывают и иные препятствия. В моей практике был такой случай. Когда мы ставили «Чудо святого Антония» Мориса Метерлинка, у меня возникли серьезные разногласия с режиссером, который весьма вольно трактовал эту пьесу. А она на самом деле абсолютно христианская: если в нее вчитаться, там очень много новозаветных аллюзий. Хотя режиссер остался при своем мнении, но мне, я думаю, удалось воплотить присутствующую там идею жертвенности, поскольку я играл главного героя, на образе которого всё строилось. К сожалению, у спектакля была короткая жизнь. Но если бы мне предложили участвовать в спектакле, который для меня как для православного человека абсолютно неприемлем, я просто отказался бы в нем играть, что случалось не раз.
Разумеется, без веры никуда. В актерской профессии есть большая доля ремесла, но это и таинственная профессия. И когда стоишь по эту сторону занавеса, и предстоит спектакль, особенно премьера — словом, идет серьезная проверка твоих возможностей, — ты молишься, вручаешь себя воле Божией, понимая, что все находится в руках Господа и все, что получается, происходит благодаря Его помощи.
Образование и Православие / Журнал «Православие и современность» № 35 (51) |
||||||||||||||
|
||||||||||||||
|
Всего голосов: 0 | |||||||||||||
Версия для печати | Просмотров: 1409 |