|
||||||||||||||
Один замысел и вся жизньКинорежиссер Алексей Юрьевич ГЕРМАН заканчивает работу над фильмом по повести братьев Стругацких «Трудно быть богом». Он готовился к съемкам этой картины еще в 1968 году, но тогда ее закрыли. Что вместилось в эти 43 года? Почему трудно тому, кого считают богом? На эти и другие вопросы Алексей Герман-старший ответил в интервью для журнала «Нескучный сад».
«Почему вы, дети, спать не идете?»
— У вас удивительные отношения с отцом. В ХХ веке война поколений. А вы развиваете идеи отца, снимаете фильмы по его книгам. Как у вас в детстве выстраивались отношения с ним? Что он делал для воспитания, для того, чтобы завоевать ваши доверие и любовь? — Отец был замечательный человек. Например, я не курю и никогда не курил. Дело было так. Папа мне сказал: «Какая у тебя стипендия?» Я ему ответил — сколько там была стипендия, 22 рубля или 220, не помню, в те времена были другие деньги. Он говорит: «Ты будешь получать 100 рублей (или 1000 рублей) от меня, на тебе деньги. Но! Ты никогда не возьмешь сигареты. Барышню можешь пригласить в ресторан, еще что-то, подумай. Ты парень честный и не будешь меня обманывать: брать у меня деньги и при этом курить». Вот такое условие. И я прикинул: да, действительно, так удобнее. Но это так, из пустяков. Хотя, конечно, не каждый папа может себе это позволить, надо хорошо зарабатывать. Отец всегда стыдился того, что у него много денег, и пытался их распихать вокруг всем кому мог. А когда он умирать принялся — а это продолжалось довольно долго, — то к судну и другим таким подробностям он не допускал ни меня, ни маму; максимум — шофер, и только за деньги, он за все платил. Считал это неловким, немужским. Он был абсолютно героический человек. Мне было гораздо легче рядом с ним, когда он погибал, чем на расстоянии. Последняя его фраза в жизни: «Что же вы, дети, спать не идете?» Поэтому у меня перед ним сыновний долг, что ли... Кроме того, он мог блестяще писать. Сценарий знаменитой картины «Торпедоносцы» моя жена Светлана Кармалита делала по всяким папиным записям. А я делал «Операцию “С Новым годом!”», т. е. «Проверку на дорогах», «Лапшина». Я бы и еще чего-нибудь по его книгам поставил, если бы меня не выгоняли после каждой картины... Папа — практически главный герой фильма «Хрусталев, машину!». Он не был генералом медицинской службы, но я писал свою семью, в которой жили еще две еврейские девочки. Муж маминой сестры угодил на север в лагеря, жена за ним уехала, а Веру и Лену оставили здесь. Всю первую половину я делал как мою семейную жизнь, а дальше пошли фантазии: папу никто не сажал, я его не предавал. Два раза он был на этих диких вечеринках у Сталина. Сталин ему очень нравился. Мама, которая вернулась из эмиграции, все понимала и ненавидела. Она папе еще в 38-м году сказала, что Сталин в аду будет грызть собственные кости. Я так и не понимаю, как он всего этого не видел, он же из офицерской семьи, дед его — генерал. Дальше он, конечно, все понял. Когда Сталин умер, он ходил по комнате и говорил: «Сдох, сдох, сдох... хуже не будет, хуже не будет...» Он был честным писателем, но писал и муру. Например, я не люблю его книжки «Россия молодая», «Один год» — это он подчинял каким-то идеям. У нас бывали ужасные отношения. Он один раз меня ударил, когда мне было 15 лет. Он, конечно, был бедняга: ударил меня, со своей точки зрения, правильно — поучить, но вообще неправильно, несправедливо. Я на Новый год ушел и пришел утром — договорился с сестрой, а сестра побоялась сказать, что она меня отпустила. А родители звонили в морг, в милицию. Когда я пришел, папа сказал: «Ах ты сволочь!» — и дал мне по морде. Я ушел из дома, ночевал на вокзалах, ушел из школы, устроился в геологическую партию, но потом меня как-то затянули домой. Я занимался боксом и был довольно перспективный боксер. Однажды раздался звонок в дверь, к нам вошли два человека в бобриковых пальто. Они стали говорить отцу, чтобы он не тревожился за мое поступление, что мне зарезервировали место в Институте физической культуры Лесгафта. Когда они ушли, папа сказал: «Ты что, с ума сошел?» Вообще, он очень внимательно следил за мной. Все время просил меня что-нибудь написать. Как-то сказал: «Вот ты меня передразниваешь, а напиши-ка в “Россию молодую” кусочек, два абзаца, вот как тебе кажется, как я пишу». Я взял и написал. И назвал главу «Штандарт четырех морей». Он это все, слово в слово, вставил в книжку, даже эта часть называется «Штандарт четырех морей». Он заставлял меня писать про ученого Заболотного, какие-то сценарии. Я очень много читал — в общем, он был мной доволен на каком-то этапе. Он был автором того, что я стал шумовиком в театре, это довольно редкое дело. Тогда пригласили Мишу Казакова, он отказался. А я согласился и с удовольствием стал в Большом драматическом театре, где я потом служил, изображать разные звуки. Например, стук копыт — мне дали две калабашки, на калабашки были навинчены какие-то железные штучки, на шею мне вешали колокольчики, и надо было учиться. Я до сих пор могу делать то, чему тогда обучился. Гром делал, грозу: бу-бу-бу-бу — молотком по большому листу железа. В массовках бегал. В театре были так довольны мной, что взяли на гастроли в Одессу, хотя я был еще восьмиклассник. Потому что где там найдешь шумовика? Не найдешь. Со мной поехала мама и сводная сестра. Я очень любил театр, на все спектакли ходил. Не было, по-моему, ни одного спектакля в Ленинграде, который бы я не видел, но я хотел быть врачом. Может быть, отец меня «накрутил», что это великая профессия. Недавно мне делали операцию в Германии на сердце. Там я сказал «доктор», и все на меня зашипели — «нельзя говорить “доктор”, это оскорбительно, надо говорить “профессор”». Я говорю: «Знаете, вам оскорбительно, а мне не оскорбительно, я вам плачу, переводчикам, поэтому переводите, как я говорю. Для нас доктор — святое ремесло, а не профессор — святое ремесло». — Мне кажется, что ваши фильмы по своей плотности, детализации — это воспроизведение того, как видит вещи вокруг ребенок... — Бергман сказал, что мы все вышли из туфельки своего детства. И я почти все черпаю из детства. Мне совершенно необходимо, чтобы кто-то был у меня в картине... Все время говорю «у меня», но это неточно, потому что мы работаем очень тесно с женой — чтобы у нас в картине был кто-то, кто мне очень близок сердечно. Допустим, фильм «Двадцать дней без войны» к моему детству никак не мог иметь отношения, потому что это по Константину Симонову. Но и туда я зафундачил то, чего у Симонова не было: женщину с часами, которая останавливает Лопатина и говорит: «Мой муж ушел в рейд по тылам немцев и почему-то прислал мне свои часы», и в этой женщине мы точно описали характер моей мамы. Вот когда мы маму вставили, картина сразу стала моей. Без этого как-то у меня не получалось. Вот сейчас, пожалуй, для «Трудно быть богом» я ничего не черпаю из детства, потому что это по Стругацким, но все остальное — из детства. Про «Трудно быть богом»
Кадры из фильма по повести братьев Стругацких «Трудно быть богом» (рабочее название фильма «Хроника Арканарской резни»). «Как вольно дышится в освобожденном Арканаре...» — замечает один из персонажей фильма. Арканар — столица Арканарского королевства, в котором к власти приходит кровавая диктатура — Чтобы снять фантастическое кино, вам пришлось стать другим режиссером, поменять стилистику? Это будет новый Герман? — Совершенно другой. Почему я столько лет на это дело потратил. Я еще раньше начал пытаться что-то своим языком рассказать в кинематографе... Мне Товстоногов как-то описывал, как он был на одном спектакле в Китае. Там какое-то особое направление в театре, нет никаких декораций. Чтобы войти в дверь, надо повернуться вокруг собственной оси — это значит «вошел». И вдруг зал захохотал, заулюлюкал, засвистел — это какой-то артист забыл повернуться вокруг собственной оси, то есть он вошел сквозь стенку. Это условный язык. Мне давно казалось, что кинематограф перешел на условный язык. Показывают два плана — мужчина и женщина, — и сразу любой человек скажет: влюбился. А тут я еще прочитал в одном журнале про человека, который всю жизнь прожил в Африке, читал книжки, был образован, но у него не было ни телевидения, ни кино. Он приехал в Англию и прежде всего пошел в кино. Вышел ошеломленный, потому что ничего не понял. Кино, самое великое, превращено в театр кабуки. И мне казалось, что чутьчуть по-другому надо снимать все: камеру с точки зрения главного героя вести, а не с точки зрения зрителя. Я засел, оказалось, что очень трудно это делать... Вообще, со сценарием «Трудно быть богом» мы запустились еще в 68-м году, в августе. Договорились, что Володя Рецептор будет играть главную роль — Румату. А перед этим меня бомбардировал военкомат, чтобы я явился на три месяца на сборы — я после военной кафедры в институте был младшим лейтенантом. Но для меня это было совершенной катастрофой, поэтому я взял и перед началом практической работы на картине уехал на юг. А 22 или 21 августа все расшифровалось: советские войска вошли в Чехословакию. Мне позвонила главный редактор и сказала: «Алексей, забудь про это кино! У тебя там “Черный орден” вторгается в страну. Забудь, этого никогда не будет!» И я начал «Проверку на дорогах» вместо этого. И, сами понимаете, лучше не получилось, эта картина лет на шестнадцать легла на полку. — Если бы вы тогда, в 68-м году, сняли картину «Трудно быть богом», она бы сильно отличалась от нынешней? — Да. Я бы снимал больше приключений, потому что был моложе и глупее. А здесь я снимаю не приключения, а философско-приключенческую историю о той жизни, которой живем мы. Просто Средние века, бандиты, Пугачевы, короли и придворные — все спрессовано, но люди те же самые, что и мы... Когда-то мы сделали сценарий «Гибель Отрара». Довольно шумно он прошел на «Казахфильме». Консультантом пригласили знаменитого профессора Льва Гумилева — только ни до чего с ним не договорились, сменили консультанта. Он считал, что человек Средневековья — это совсем другое существо. А я утверждаю, что человек Средневековья — абсолютно то же самое, что мы, просто он не обременен знаниям и обременен другими условностями. Вот вся разница. В фильме «Трудно быть богом» король вырывает язык у человека, потом забивает насмерть палкой, просто так. Но что, в наше время такого не было? Ни за что вешали на струне. У Стругацких в их книге коммунистическое будущее — что им было делать? У них понятно, что эту средневековую планету приведут к счастью почти на уровне Советского Союза. У меня этого нет, у героя ничего не получается. Вырубил полцарства, а в конце те же самые мздоимство, пьянство, дикость, рабы не хотят снимать колодок... — Как вам кажется, Румата, когда отбросил маску историка-наблюдателя, совершил грехопадение, сорвал эксперимент? Или сама установка была изначально порочна: смотри на беспредел и не вмешивайся? — Он был поставлен в такие условия. Он говорит, что вы ставили эксперименты здесь, а поставили на мне. Когда убили его девушку, всех его друзей, он, человек благородный, достойный во всех отношениях, просто не выдержал, абсолютно ошалел и стал рубить всех скопом, поскольку владел особым ударом, вырубил пол-армии, остальные бежали. У Стругацких его эвакуируют на Землю, а в нашем фильме он на Землю не может вернуться — его просто посадят в психушку, потому что он совершил преступление. Он остается здесь, но все убеждены, что он — бог. И одни из его последних слов: «Будешь писать про меня книжку — не забудь написать, что богом быть, как бы тебе это сказать... трудно...» В финале понятно, что то, от чего он предостерегал местного Пугачева, все это произошло с ним. — Когда выйдет картина? — Наверное, в следующем году. Сейчас идут озвучивание, перезапись, соединение, а все же развалено, техника утеряна, и я болею. Людей нет, аппаратура, которую поставили на студию, мне абсолютно чужда. Если раньше мы могли разыгрывать сценки во время озвучивания, ставить четыре-пять человек, потом еще четыре-пять человек, потом соединять сцену, сейчас каждого надо отдельно прописывать. А у меня 18 человек в кадре. Специально глухонемых нашел, чтобы записать те реальные звуки, которые издают глухонемые. На студии говорят: «Герман совсем с ума сошел, глухонемых на озвучивание приглашает». В некоторых сценах по девять-десять непрофессионалов, а дети выросли, а очень много артистов умерло, и мне надо одну сцену записать 18 раз. И у меня еще с сердцем начались неприятности, теперь я очень долго не могу работать, как я раньше работал — по две смены. — По вашим фильмам можно предположить, что вам кажется: миром правит беспощадный фатум, который с человеком, независимо от его внутренних качеств, может сделать все что угодно. Забросить к врагам, опорочить, заставить делать то, что ему несвойственно... — Конечно, миром правит в какой-то степени и любовь. Но это любовь к близкому. А люди могут и любовью к близкому пожертвовать, и страшные кровавые бани время от времени устраивать, убивать друг друга, воровать, восхищаться несвободой. Все это душа человеческая. Я хорошо отношусь к конкретным людям, но к человечеству отношусь скверно. Единственное — женщина и ребенок: это сочетание, за которое человечеству можно многое простить. Открывать хорошее там, где его не ждут...
— У вас есть такой характерный режиссерский ход: на совершенно серьезные, даже трагические роли вы часто берете актеров с репутацией шута: когда-то — Юрия Никулина, Андрея Миронова, сейчас — Леонида Ярмольника. И у Никулина, и у Миронова это оказались лучшие роли, наиболее полно выявившие их талант... — Мне кажется, артист, не способный на клоунаду, это вообще не артист. Любой очень хороший артист способен быть клоуном. Например, Кирилл Лавров один раз уговаривал меня взять его на главную роль: «Я гибну, Леша, понимаешь, гибну, играю начальников и секретарей обкома». И я понимал, что он гибнет, но брать его уже не мог. Кирилл — очень хороший острохарактерный артист, он был способен на клоунаду, но ее из него выбили всеми этими ролями знаменитых конструкторов. Андрей Миронов как-то так с самого начала дико соответствовал тому, что было написано про его персонаж у отца. А Юрий Владимирович Никулин соответствовал тому, что было написано у Симонова: человек, похожий на продавца шерсти в Монголии или на клоуна, в сапогах со слишком широкими голенищами, очкарик. Согласитесь, что за этим возникает Никулин? Человек, похожий на клоуна, — такая была наводка. Юрий Владимирович мог бы стать просто нашим Габеном. У него такое собачье лицо, и красота в этом лице своя. Мне было очень интересно с ним работать. После «Двадцати дней без войны» я ему предлагал еще одну картину сделать... — А что за картину? — Была у нас со Светланой идея сделать историю «Клоун на войне». Никулин же прошел две войны подряд: финскую и отечественную. Артиллеристом. Он был при большой пушке, они стояли здесь под Ленинградом. Если вы к нам в Репино ехали маршрутным такси, то даже проезжали дом, в котором они жили, команда пушки. Огромная пушка, шесть или восемь лошадей ее тащили. Весной они все ослепли с голодухи — вся батарея. И Юрий Владимирович тоже. Это была куриная слепота. И им при каждой пушке выделили по одному зрячему, который всех слепых подводил к орудиям, а дальше они все на ощупь делали. А затем, по замыслу, герой, старшина, возвращается в жуткий город, начинает в цирковое училище поступать... Но Никулин не понял, что мы хотим сделать, и в ответ на предложение был любезен, но не более. Я подумал: если ему это не интересно, то зачем? Взялся за что-то другое... Хотя ради справедливости должен сказать, что позднее он сообразил и расстроился. Что со мной делали из-за Юрия Владимировича во время съемок «Двадцати дней без войны»! «Пьяный алкоголик в виде советского журналиста и писателя!» Я говорю: «Он — непьющий человек, какой он алкоголик?!» Мы ночевали на пароходе со Светланой, чтобы нам не трезвонили, не мотали душу, но нас и там нашел директор «Ленфильма» и сказал: «Ты должен сам снять с роли Никулина, пока Симонова нет, сам сказать, что он тебе не годится. Мы тебе дадим денег. Если ты этого не сделаешь, я тебе даю слово коммуниста: мы тебе вобьем в спину осиновый кол, и ты никогда больше не будешь снимать». Я его послал. Но у нас тогда был Симонов. А когда я попытался то же сделать на «Лапшине», то вылетел как пробка со студии... Вообще меня увольняли три раза и не брали на работу обратно. Сообщили, что я уволен, и все. А потом запускали с чем-то другим, потому что каждый раз находились какие-то люди, которые за меня заступались. А третий раз после «Лапшина» уже не было никаких людей, которые бы за меня заступились, все исчезли. Только один человек позвонил в мой день рождения, а у меня всегда собиралось по 30-40 человек. Вот это было тяжело. Уже при Горбачеве «Лапшину» дали Государственную премию. И дали Государственную премию картине «Проверки на дорогах», которая лежала 16 лет. Было два приказа: смыть негатив. И вдруг выяснилось, что женщина на студии, просто технический работник в лаборатории, сказала: «Картина хорошая, не буду я ее смывать», отнесла ее и всю спрятала, все 60 коробок. И картина восстала из пепла. — А что так возмущало в «Проверке на дорогах»? Призыв к прощению? Разговор о власовцах и о пленных? — В «Проверках на дорогах» не нравился «абстрактный гуманизм», дикое количество пленных. Я говорю: «Пять миллионов пленных было, я одну баржу показал». — «Чем вам НКВД насолил, отец ваш не сидел?» Я говорю: «Почему НКВД?» — «А-а лакированная фуражечка!» Оказывается, этот самый козырек на фуражке у Солоницына был только у НКВД во время войны, я и не знал. «Пересними Ролана Быкова — мы тебе дадим деньги!» Я говорю: «Я не буду его переснимать. Зачем? Он замечательно сыграл». — «Нет, пересними Ролана Быкова!» Митта ведь переснял Быкова в роли Искремаса в фильме «Гори, гори, моя звезда», на Табакова заменил, он не выдержал этого давления, а я выдержал. При Горбачеве меня вдруг вызвал Яковлев и говорит: «Вы можете объяснить, за что были положены на полку “Лапшин” и “Проверка на дорогах”?» Я зарыдал. Сказал: «Ну как вам не стыдно? Вы испортили мне полжизни, меня выгоняли, на меня орали, у меня мама была вся в экземе, когда сказали, что прокуратура должна мной заниматься, а теперь вы меня спрашиваете». Мы были идейные люди, мы считали, что история с власовцами коснулась 25 миллионов россиян, и мы должны про них сказать, поэтому не соглашались на переделки, считали, что это будет предательством. Поэтому мне так неприятно сейчас, что народ голосует за Сталина. Мы совершенно всерьез считали, что народ — наш младший брат. Сейчас я понимаю, что я у народа пасынок, никто. А тогда мы всерьез считали, что обязаны народу. И, как идиоты, стояли насмерть. — А как вы сейчас относитесь к тем, кто травил вас и ваши фильмы в советские годы? Не таите обиду? — Одних из тех, кто меня гнобил, я могу простить, других нет. С одними из близких мне когда-то людей я прервал отношения навеки, но это был третий случай предательства, поэтому я не выдержал. Когда начался успех и когда они все стали возвращаться, я помню, банкет был у нас в Доме кино. Я сказал: «Вы меня все предали, вы все исчезли из моего вида, перестали со мной здороваться, поэтому вот накрыт стол — жрите, а я с вами даже не сяду». Но потом все пошли со мной объясняться: «Ты нас не так понял...» Я выпил и всех простил. Но что касается этих злобных гонителей... Мы как-то сидели со Светланой и думали: вот кому из них мы желаем смерти, болезни тяжелой? Никому. Живите себе на здоровье, если живы. Никому, они были слуги этого режима, им за это платили деньги, ничего другого они не умели, а то, что они меня убивали, ну что поделаешь, что поделаешь? — У вас в квартире висит на стене молитва. Можете рассказать, что это за молитва? Это же не просто элемент дизайна? — Нет конечно. Я ею пользуюсь. Даниил Данин сделал перевод этой молитвы из английского журнала, Fortune помоему, и послал отцу. Отец — в рамку, повесил у себя над столом. Автора молитвы нет, просто молитва людей пожилого возраста. Я стараюсь никого не учить, ни к кому не приставать особенно. Жизнь заканчивается, к сожалению... Когда папа умирал, мы даже думали, что он не знает, какое у него заболевание, а после его смерти в столе нашли записки, из которых ясно, что он все прекрасно знал. Одна из последних записей была: «Как бы умереть, не кокетничая». Молитва, которая висит на стене в питерской квартире Алексея Юрьевича Германа: «Господи, Ты знаешь лучше меня, что я скоро состарюсь. Удержи меня от рокового обыкновения думать, что я обязан по любому поводу что-то сказать. Спаси меня от стремления вмешиваться в дела каждого, чтобы что-то улучшить. Пусть я буду размышляющим, но не занудой. Полезным, но не деспотом. Охрани меня от соблазна детально излагать бесконечные подробности. Дай мне крылья, чтобы я в немощи достигал цели. Опечатай мои уста, если я хочу повести речь о болезнях. Их становится все больше, а удовольствие без конца рассказывать о них — все слаще. Не осмеливаюсь просить Тебя улучшить мою память, но приумножь мое человеколюбие. Усмири мою самоуверенность, когда случится моей памятливости столкнуться с памятью других. Об одном прошу, Господи, не щади меня, когда у Тебя будет случай преподать мне блистательный урок, доказав, что и я могу ошибаться. Если я умел бывать радушным, сбереги во мне эту способность. Научи меня открывать хорошее там, где его не ждут, и распознавать неожиданные таланты в других людях».
|
||||||||||||||
|
||||||||||||||
|
Всего голосов: 2 | |||||||||||||
Версия для печати | Просмотров: 2533 |