|
||||||||||||||
Андрей ЛЕВИНСОН. Поездка из Петербурга в Сибирь в январе 1920 годаАРХИВ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ ТОМ 3, БЕРЛИН 1921 г., с. 190-210. ПЕЧАТАЕТСЯ В СОКРАЩЕНИИ. «Архив русской революции» - уникальное печатное издание, выходившее в Берлине в 20-30-х годах ХХ века. Это сборники документов по истории революции 1917 года и Гражданской войны в России, изданных в 22 томах лидером партии кадетов И.В. Гессеном в 1921-1937 годах. В состав сборников вошли воспоминания эмигрантов, различные материалы и документы, содержащие обширный фактический материал и представляющие немалый исторический интерес. 30-го декабря 1919 года выехал я из Петербурга в Барнаул. Решился я на эту поездку из побуждений личных и частных, которые и объясню, официальным же поводом для неё послужило возникшее в то время предположение об эвакуации на Восток одного из учебных заведений, где я состоял профессором. Ещё в первый год революции, тотчас после переворота, решился я отправить жену свою и малютку дочь, только что переболевших брюшным тифом, на поправку к родным, на Алтай. Жена вернулась уже в феврале 1918 года под влиянием грозных слухов о Петербурге и страхов за меня, оставшегося там, и летом мы решили вместе съездить за дочкой. Но в мае выступили чехи, и на два года между нами и ребёнком легла подвижная полоса фронта. Дважды пыталась жена перейти эту полосу, в первый раз в Самаре, во второй - в Тюмени, и оба раза напрасно. Как только дошло до нас известие о падении Омска, а вслед за тем и о восстании партизан в Новониколаевске и в Барнауле, я собрался в дорогу разыскивать, а то и спасать ребёнка. На этот раз жена смогла последовать за мною, в тридцатидневный путь, едва не ставший для неё роковым, уже под видом «научного сотрудника» одного из моих коллег. По всему этому не надобно и объяснять, что ехал я не как досужий наблюдатель: я был поглощён огромной тревогой за самое мне дорогое. Но не могли личные тягчайшие невзгоды заслонить зрелища беспримерного человеческого страдания, обступившего нас. Непритязательное описание пережитого и есть предмет этих страниц. Воспоминание о первом перегоне, Петербург - Вятка, тусклое, с незначащими инцидентами. Кругом осколки былых навыков культурного быта: загрязнённый и переполненный вагон международного общества. Всё привычное, хоть искажённое. После Вологды мы начинаем слегка голодать. Жена, бывалая путешественница, опрометчиво утверждала, что всё необходимое мы достанем на станциях у крестьян, выходящих к поезду. Опыт её, однако, устарел. Лишь любезности дровяника обязаны мы были тем, что встретили Новый год с куском хлеба в руках. В Вятке мы покинули вагон, последнюю связь со столицей; отныне мы вступали в круг нового, неведомого для петербуржца быта - быта Советской России. На вокзале я впервые поражён всеобщим видом жутких фигур. То люди с призрачным очертанием и выражением глаз безумным или, я бы сказал бы, потусторонним. Так представляю я себе евангельского Лазаря, воскрешённого, но уже смердевшего, с глазами заглянувшими в смерть. Это тифозные красноармейцы, выписанные из лазарета. На наши командировки поставлен комендантом штамп: делегатский вагон. Однако, в составе единственный классный вагон - штабной; он доступен лишь дельцам с военными командировками. Через вагон - теплушка, даже без лесенки; на ней надпись мелом: «делегатский». В щель двери протягивается чья-то могучая рука, делаю усилие, и я внутри. Сразу становится ясным, кто будет хозяином в вагоне. Высокий парень с волчьей челюстью и тяжёлым взглядом, матрос. На нём кожаная куртка, красные шнуры тянутся к кобуре нагана. Выражение жилистой силы и ненасытной жестокости; нельзя не думать, глядя на этого кронштадтца, о потопленных баржах с офицерами-заложниками. Грубо и презрительно третирует он пёстрое население теплушки, но выносит на себе почти весь труд по отапливанию вагона. Непосредственные соседи наши по нарам - люди иной формации, мобилизованные на заготовки лабазники и приказчики с Калашниковской биржи. Прочие - купцы из Островского. Нам они причинили все, какие возможно, страдания, их спортом было вытеснять нас с тесных и без того нар. Третья группа путников - народные учителя, переселявшиеся на счастливый, сытый Восток. Пришли они последние и так и просидели четыре ночи на досках, вокруг печи - народ безответный. Путь до Перми продолжался четверо суток: простои на каждом полустанке, ночёвки в депо, хождение гурьбой к дежурному по станции. Случалось, что нам обещали дать паровоз, если мы наберём дров своими силами; но стоило пассажирам погрузить дрова, как паровоз подавался под другой состав. Осталось одно - искать пропитания. Товарообмен на станциях совершался контрабандой под страхом набега милиции. Да и стояли мы там, где это не ожидалось. Однако за соль и табак, коих у меня не было, добывали молоко и буханки ржаного хлеба. Однако и у нас бывали удачи; стрелочник уступил за шитое полотенце хлеба, огурцов и творога. В другой раз раздался из сумрака радостный голос: «Здравствуйте, барыня!» То оказался профессиональный мешочник, которому жена в ту поездку «спасла сухари». Он уступил нам за 100 рублей мороженного зайца, бородач-матрос распластал его топором, одолжил нам походный котелок и немного соли. В вагоне только и разговоров, что о панацеях от тифа. Кто провёл вокруг шеи и кистей магические круги пахучим бергамотовым маслом, кто зашил в подкладку френча пакет с нафталином. И мы что-то предпринимали. Но как заныло сердце, когда я протянул жене первую снятую с себя вошь. Значит и я вытянул билет в лотерее смерти. Но вот и последний разъезд, дальше состав не пойдёт: мост через Каму взорван. Молчаливый крестьянин привязывает нашу поклажу к салазкам, мы следуем за ним на станцию. Но вот наш радостный путь пройден, и мы достигаем вокзала. Здесь начинается прифронтовая полоса; требуются новые штампы. Пока попутчик наводит справки, ждём в буфете; пью из жестяной кружки горячую бурду. «Смотрите, не садитесь к столу, - говорят мне. - Непременно заползут». Жена предъявляет наши командировки знакомому, по счастью, коменданту, нам отмечают места в вагоне 4-го класса. Я там. Блаженство лежания на деревянной лавке, сутки до Екатеринбурга проходят во сне и как во сне. В Екатеринбурге обычный церемониал. Вагон идёт дальше на Тюмень, мы решаемся остаться. Тюмень и Челябинск - предельные пункты правильного сообщения. Дальше вчерашний фронт, царство случайности. Не иду на станцию, чтоб не пропали вещи и чтоб не видеть тифозных, читаю в местном листке, что их зарегистрировано 5 тысяч. Возвращается жена с билетами на Тюмень и куском белого хлеба; купить нельзя было, но она видела, как за окошечком жевал кассир, попросила; он устыдился очень и дал. Нам бы и ехать, да тут затесался матросик-военком. Он де из Тюмени; там затор, о движении на Омск и думать нечего. В панике мы спешим на перрон; челябинский почтовый давно ушёл, но стоит под парами поезд члена Реввоенсовета Максимова. Жена ведёт переговоры с комендантом. Торг, победа, протаскиваем под составами наш багаж - и вот мы в отделении первого класса. Поезд несётся вперёд, мелькают станции. Вот и Челябинск, и первое, что бросилось в глаза на перроне, был плакат: «Движение на Омск приостановлено до особого объявления». Наш поезд привёз нас в западню. Мы осторожно минуем вокзал и берём за сто рублей извозчика. Решили ехать по адресу, указанному нашим попутчиком, мы сами никого в городе не знаем. Вот и город, широкие улицы, приземистые дома, но главное амбары, запертые амбары без конца. Театр превращён в лазарет, как и все кинематографы: в городе числятся 20 тысяч тифозных, а сколько больных таятся из суеверного, а то и разумного страха перед больницей. Мы приехали, но оказалось, что знакомая нашего попутчика выехала из этой временной столицы красной Сибири в завоёванный только что Омск. Но ведь мы «ответственные работники», а в командировке моей предусмотрительно упомянут даже не нарком, а более могущественный товарищ наркома. Едем к коменданту города. Через несколько минут «всё устроено». Мы пересажены с нашего извозчика на казённого, понеслись, остановились у особняка, матрос встречает нас на пороге, красноармейцы несут наши вещи в маленькую комнату, другие тащат деревянные койки. Мы «дома», в губкомдезертире (губернский комиссариат по борьбе с дезертирством), комиссар которого и оказывает нам самое широкое гостеприимство. Сладкие булки, холодный гусь, возможность снять с себя всевозможные свитеры, удовлетворение при констатировании малочисленности угнездившихся в нижнем белье паразитов, новый, легкомысленный подсчёт срока, нужного для окончания пути, - вот сонм впечатлений, увенчанных двенадцатичасовым сном. На следующее утро едем на вокзал, справляться у дежурного по станции, обходить составы в чаянии оказии. И так три дня - напрасно. Но мы недаром «побираемся» на станции; находим санитарную летучку, ждущую отправки на восток. Нам разрешают грузиться. Спустя сутки мы перебираемся в другую «летучку», где нам и суждено вместе прожить целых 8 дней. Состав этот, везущий груз кожи, назначен в первую очередь. Но здесь порядки строже. Старший врач, человек с университетским значком, отказывает нам на месте, наконец, требует формального предписания от местного «начэвака» (начальник эвакуационного пункта). Остается полчаса, ищем в морозной мгле. Там с первых слов получаем требуемое, и я ещё до отправки успеваю принять участие в обязательном спорте - похищении мёрзлых дров со штабелей. Ночью поезд трогается. Едут из Москвы врачи ускоренного выпуска, сёстры, санитары, военкомы - к своим частям и госпиталям. Каждый из этих бывалых людей встречает нас сакраментальным вопросом. Тифом болели? - Нет. - Ну, будете болеть; мы все болели. Дни текут однообразно. Как всегда главный интерес - закупка съестного на станциях. Разговоры трафаретные, обязательная условная ложь - считать друг друга лояльными коммунистами. С каждым днём мы ближе к местам недавних боёв. В Урале мы видели разбитые вагоны под откосами. Здесь - изредка ряды заграждений, разбитые водокачки, в Кургане обгорелый вокзал. На станциях стада «перебежчиков». Доктрина их не сложна. Паёк, что у тех, что у этих примерно один, только у Колчака строже, а за слово «товарищ» - шомпол. Другая разновидность участников войны - пленные белогвардейцы, отпущенные по домам. Поступали с ними так: отпускали на свободу, не снабжая ни литерами на проезд, ни аттестатами на довольствие при этапах. Впервые мы увидели белогвардейцев на одной из станций около Петропавловска. Они облепили паровоз поезда, следующего с Востока. Ветер страшный, лица обмёрзли, по спинам тепло. Ехали которые уже сутки без пищи. Мы всё отдали им всё, что запасли, вплоть до сухих корок. Другой мелкий путевой инцидент. Однажды дверь в вагон открывается, кто-то невидимый втал кивает серую фигуру в шинели, пришелец падает на лавку. Это тифозный. Врачи и сёстры нашли его полузамёрзшим на тормозе своего вагона, сжалились над ним, испугались за себя и подкинули его нам. Но оставить тифозного у нас - значит заразить ещё не болевших, а главное лишиться места в поезде. Наш вагон санитарный, при первом признаке инфекций он будет беспощадно очищен от пассажиров. После яростных пререканий жуткий гость возвращён первоначальным хозяевам. К Иртышу подъезжаем поздним вечером. Мост взорван. Эшелон, когда настанет его очередь, «передадут» частями по льду. Утром мы, не дождавшись, наряжаем подводу и едем на станцию Омск, минуя город. Омск, вокзал. Несколько сот вёрст до Новониколаевска, двести с чем-то по ветке до Барнаула, и мы у цели. Складываем багаж у заколоченной кассы, в буфет пройти нельзя: там идёт мытьё полов. В главном же помещении на лавках, на полу, под плакатом «губчекатифа» с санитарными заповедями, копошится солдатская масса - стоя, сидя, лёжа. Спустя час толпу перегоняют в буфет и начинают мыть сулемой и карболкой зал - сизифов труд. Нам указывают, что на сортировочной, верстах в двух от вокзала, стоит летучка, но пока мы колеблемся двинуться с вещами, сердобольный железнодорожник сообщает таинственно, что собирается экстренный состав для комиссара путей сообщения Сибревкома тов. Войнова, следующего срочно в Томск. Вскоре и разрешение примкнуть получено - какое счастье! По расчёту мы в 36 часов в Новониколаевске, а там - рукой подать. Однако посадка не обходится без волнений. Войнов распоряжается прицепить для пассажиров классный вагон; пока что нам лишь условно разрешают присесть с вещами в служебном вагоне. К нам присоединяется интеллигент в пенсне; по тому, как он настойчиво стучится в салон - вагон «министра», умозаключаем, что наш конкурент «шишка» и большевик. Но дело ещё не выиграно. В вагоне помещаются четыре бригады: две смены кондукторов и две машинистов. Они требуют, чтоб мы покинули вагон, самочинно проверяют наши командировки; разрешение, данное нам Войновым, признавать отказываются. Мало того, машинисты отказываются везти, если посторонних не удалят. Не припомню, как дело обошлось, но мы остались. Здесь приходится сделать вывод: не жди человечности от железнодорожников. Они одни выше закона. Их плакат: «Никто не имеет права вмешиваться в распоряжения железнодорожного начальства». Ни у кого не видел я такого цинизма и ожесточения. Заматерелые комиссары убеждают железнодорожников взятками. Что тут? Месть за всё перенесённое в 17 и 18 годах, неимоверно тяжёлый труд среди окружающей праздности, сознание своей незаменимости? Наши соседи, мнимые большевики, на самом деле кооператоры. Тот, что в пенсне, бывший городской голова одного из городов Западной Сибири, журналист и редактор газеты; он социал-демократ меньшевик, при Колчаке был смещён и посажен в тюрьму; новониколаевское восстание вернуло ему свободу. Впервые за весь путь между нами протянулись нити взаимной приязни и солидарности, столь облегчившей нам надвигающиеся бедствия. Для городского головы профессор не был тем раздражающим парадоксом, что для всех в дороге; он читал и помнил мои статьи. Здесь, за три слишком тысячи вёрст от столицы испытал я прочность профессорского братства. Пока что мы едем очень быстро. На станциях, даже в депо при смене паровозов, стоим не более получаса; опять на перронах продают съестное, но мы не запасаемся; ведь завтра мы в Новоникола- евске. Погода, как и во всю дорогу, мягкая и ясная, но чем ближе мы к Чулыму, тем больше она омрачается. Поднимается буран, заметает путь. Всю ночь мы слышим, как паровоз борется со стихией, как колёса скрипят по снегу, как для нового разбега осаживается назад поезд. Утро ясное и морозное застаёт агонию поезда. Напрасны усилия, паровоз зарывается в сугроб, но взять его не может. Всех вызывают на очистку пути от быстро леденеющего и твердеющего барьера. Что ж, путь расчищен, мы медленно продвигаемся, доезжаем до разъезда, к вечеру после длительных манёвров опять трогаемся в путь и окончательно застреваем за версту от следующего. Выгнаны на очистку заноса местные крестьяне, но где им справиться; телеграммой вызвана подмога из Новониколаевска, но когда мобилизованные «буржуи» дороются до нас через 70 вёрст заносов? Мы ещё не понимаем значительности препятствия. Как водится, первая забота - о хлебе насущном. Нам давно есть нечего, и нас поддерживает лишь плотная торбочка хлебосольных кооператоров. Выходим по глубокому снегу на разведку, выслеживать пищу, за нами, как индейцы, крадутся другие, выслеживая нас. Главный наш конкурент - старик-еврей, крупный хищник колчаковской эпохи, подрядчик и ростовщик. Один из красноармейцев опознает в нём «хозяина»: работал у него на заводе. И ныне у него хлопот полон рот, карманы полны денег и мандатов; он едет что-то скупать за счёт ревкома. Сначала пьём чай в будке стрелочника, посовещались, пить или не пить, ибо за перегородкой - больные дети. Потом заводим знакомство с женой дорожного мастера и заполучаем хоть и не гуся, но зато картошку с подливкой от гуся, съеденного вчера. Но нам хочется не есть, а ехать. Постепенно мы уясняем себе положение. На всём протяжении от Чулыма до Новониколаевска, 60 вёрст впереди нас, на 30 позади, тянется почти непрерывная лента поездов. Они ещё за неделю до бурана забивали оба пути, но вторую ленту уже успели растаскать. Поезда следуют друг за другом, подчас на расстоянии всего пяти саженей. Состав их разнообразен: вагоны дальневосточного экспресса, просто классные, санитарные теплушки, цистерны, платформы, гружённые автомобилями, ящиками с шрапнелью, необозримым, неисчислимым добром. По вечерам мы прислушиваемся к беседе железнодорожников - угрюмого и вялого обер-кондуктора и другого кондуктора, помоложе, тучного и злобного. Этот последний сегодня ярый большевик со всем октябрьским красноречием («довольно пили нашу кровь» и т.п.). Машинисты больше слушают. Злорадство и бахвальство рассказчиков - лучшее ручательство за страшную правду. Крупные подрядчики и импортёры Омска тревожились давно, несмотря на заявление правителя о том, что столица Сибири сдана не будет. Они исподволь готовились к длительному бегству среди зимы. За их счёт производилось оборудование теплушек, обшивание досками, конопачение. Когда тонкая цепь защитников стала всё быстрее оседать и поддаваться к Омску, «буржуи» с семьями и имуществом двинулись в путь, купив у машинистов согласие везти. Но на первой же станции их ожидал ультиматум поездной команды: уплатить контрибуцию в 100 или 50 тысяч или выгружаться; этот шантаж повторялся непрерывно; лишь очень богатые или очень удачливые составы куда-либо продвинулись, остальные застряли в пути и положили начало безмерной катастрофе эвакуации. Когда стало ясно, что Омску несдобровать, поднялись все. Не только «буржуи», но и ремесленники, рабочие, совершенные бедняки бросились в грозную неизвестность. И в это стихийное движение беженства приказ об эвакуации армии, учреждений в полном составе, интендантских складов, офицерских и чиновничьих семей влил ещё огромную силу и массу движущегося материала. Мы знаем, что то спасение, которое мерещилось в востоке, было призрачным, что навстречу отступающей громаде поднялся Новонико- лаевск. Но и без восстания в тылу мог ли этот караван, на десятки вёрст растянувшийся по обеим колеям, куда-либо дойти? Видимо Бог поразил безумием побеждённую власть. То, что нельзя было вывезти, сжигалось. Зашедшие погреться в наш тёплый угол красноармеец рассказывает, что вагоны с тяжелоранеными военнопленными были также подожжены и что он сам спасся через окно. Безумец или хвастун? Но этот рассказ слышал я позже из многих уст. Что же сталось с этим городом на колёсах? Целые вагоны вымирали от тифа, от голода, особенно дети. То и дело вооружённые крестьяне, «партизаны» и просто хозяева производили налёты, грабили и убивали защищающихся. По всему пути, под снегом, штабели обобранных, незакопанных трупов. Что за смрад будет по весне! Так мирно толковали у нас в вагоне и, по-видимому, то правда. Тому порука - лента мёртвых поездов со сгнившими людьми. Меж тем, дни идут, и выручки не видно. Запасы опять на исходе, нам тяжко в духоте, и пока мы в пути, над нами висит зараза. Да чем ближе цель, тем больше одолевают нетерпение и тревога. Мы с кооператорами решаем пробираться дальше во что бы то ни стало. До ближайшего торгового села 10 вёрст. А оттуда в Новониколаевск - 55 на лошадях. Дорожный мастер представляет для жены моей и вещей подводу пригнанного на очистку пути крестьянина. Мы, мужчины, идём пешком то по путям, то по ближайшей шоссейной дороге. Всё чаще на горизонте появляются чёрные точки. Они приближаются. Это люди с чёрными от стужи и истощения лицами, в рваных шинелях, с руками без рукавиц, без привычного солдатского мешка за плечами. Некоторые перевязаны окровавленными тряпками. Эти люди - то, что осталось от армии адмирала Колчака, менее чем за год до того подходившей к Самаре и Казани. Красный победитель поступил с ними с дьявольской гуманностью: разоружил и отпустил на все четыре стороны. И вот эти пермские, вятские, приволжские идут домой по сибирской магистрали за две-три тысячи вёрст, среди зимы и тайги. Кто несчастные, они или те 70 тысяч, что заперты в тифозный карантин военного городка в Новониколаевске, окружённые наведёнными на них орудиями? И тут, и там почти верная смерть. Но у этих пешеходов есть хоть надежда, хоть маячит перед ними фата- моргана родного села. Единственное прибежище этой армии призраков - станционные здания. Единственный шанс ускорить путь - взобраться тайком на тормоз вагона. Но до места, где железнодорожное движение восстановлено, идти тысячу с лишком вёрст. Да и не дай Бог в морозную ночь задремать на тормозе: пробуждения нет. Но мы уже у цели, в конторе кооперативного склада. Сторож топит печь, ребятки бегут за молоком, только хозяйка не встаёт с постели; ей что-то «неможется». Мы предпочитаем не расспрашивать. Заказываем на завтра лошадей, ужинаем, согреваемся глотком водки и укладываемся на ночлег, разостлав на полу пледы и шубы. Утром нас будят засветло. Наскоро напившись чаю, выходим во двор - дыхание захватывает от мороза, 40 с лишком градусов. Ожидаемый перелом погоды - ведь конец января. Конечно, мы решаем ехать. На мне зимнее пальто на ватине и шелку, ботинки и мелкие калоши, на жене легчайшее пальто, на ватине лишь до пояса, с обезьяньей шалью, очень элегантное, модель от француза, и ботинки без всяких калош. В вагонах тепло, да и неоткуда было взять другую одежду. Артельщики в собачьих, лохматых дохах улыбаются. Наконец, один из кооператоров ссужает меня высокими сапогами, которые сам сменил на катанки. Мы уселись на сене в нашей кошевке, укрылись, чем могли, как будто бы согрелись, но ненадолго. Сведённые в неудобной позе ноги стынут и болят невыносимо. В утреннем полумраке не видать ничего, только по железнодорожной насыпи, мимо брошенных поездов, движутся чёрные точки. Это «вятские» идут домой, покорные стихийной тоске по родным местам, с фатализмом бесподобным и губительным. Но вот, наконец, деревня, большая, о 40 дворах. Подъезжаем к первому, стучимся: «У вас больных нет?» «Какое нет, почитай все больные», - получаем ответ. Колесим от дома к дому - всюду один ответ. Ну что ж, заходим в тифозную избу. И точно, на печи лежит на брюхе скелет и смотрит на нас знакомыми глазами «с того света». Флегматичный старик мямлит: «вот второй заболел, а старшого на той недели схоронили». Мы узнаем, что в деревнях вдоль магистрали тиф повальный, не минует никого. Врача ни одного, медикаментов никаких. Целые семьи лежат в бреду и некому подать воды, затопить печь. Соседи либо боятся зачумлённой избы, либо сами валяются. Я так изнемог, что с отчаянием присаживаюсь на лавку. Чай пить мы не решаемся, лицом к лицу со смертью. Через десять минут едем дальше. На втором привале - совершенно то же. Наконец после шести самых мучительных часов моей жизни показывается город. Мы движемся среди целого обоза подвод, навстречу попадается отряд красноармейцев в полушубках, выезжаем на проспект, вот и правление, спутники наши объясняются, нас ведут в комнатку одного из управляющих, появляется самовар, японский жёлтый сахар и водка, к которой тянусь, потому что чувствую в ней спасение. Спасибо кооператорам: без них не миновать бы нам страшного Новониколаевского вокзала и бесплодных скитаний в городе, подобном переполненной больнице, в поисках за жилищем. Новониколаевск вспоминаю как в тумане. Всё время меня била сильнейшая лихорадка, ходил как оглушённый, качаясь, но не поддавался. Все силы души напрягал, чтобы не сдать так близко от цели. Тем более что местный кооператор утверждал, что видел в Барнауле, в аптеке провизора, по описанию напоминавшего моего шурина - надежда найти своих крепнет. Но трудно мне, и друзья-попутчики, ложась рядом со мною на пол, осторожно косятся на меня. Не хотят меня огорчать, но я им страшен. Жена все дни лежит на куцем диванчике: она устала, ей «ничего не хочется». Брожу по городу, покупаю чай по 150 рублей за фунт, но всё вижу, как сквозь пелену. Что это было, тиф, перенесённый на ногах, или просто нездоровье, по сей день не знаю. Насекомыми мы были покрыты. Здесь, на 25-й день пути, первая баня. Захожу побриться - мечта целой недели. Парикмахер-еврей рассказывает мне о последних днях до восстания. Видно у него огромная потребность поделиться тем ужасом, от которого бритва дрожит в его руке и кривятся губы. Чем тревожнее становились вести с запада, тем ожесточённее репрессии со стороны войск атамана Анненкова, занимавших город. Всем евреям было предписано зарегистрироваться - на предмет собственной безопасности. Каждый день за кем-либо приходил наряд казаков и тот не возвращался. Однажды пришли за его шурином, владельцем парикмахерской. Взяли и его сестру, на шестом месяце беременности. Их обвинили в связях с коммунистами. Самого рассказчика спасли соседи и малотипичный облик. Больше он своих не видел. После переворота его вызвали опознать трупы, он шурина так и не нашёл, сестру же узнал по одежде и животу. Голова была начисто снесена ударом шашки. Каждый день мы справляемся о поезде в Барнаул, но ветка занесена. Не без усилия поднимаю жену, едем на Алтайский вокзал. Тут уже я действую силою своей «нарядной» командировки; кооператоры, которым ехать не полагается (они направляются к семьям), жмутся сзади. И точно, дежурный предупредительно указывает номер и место нахождения ещё неподанного вагона, по просьбе моей выдаёт оправдательную записку, и мы тащимся грузиться. В теплушке уже сидят 7 человек, уездное чека, им досаден наш приход, но скоро нас уже тридцать человек, стены вагона потрясаются ударами тщетно ищущих места. Наш товарный вагон изрешечён щелями. Жена забирается наверх, также и кооператоры, завёртываются в одеяла; пытаюсь улечься и я, но не могу вынести холода. Сажусь на доску позади печурки; когда она накаляется до красна, ногам становится теплее, но дымятся и коробятся чужие сапоги. Вновь приходится, уже в четвёртый или пятый раз, уживаться с попутчиками. Таких у нас ещё не было. Чекисты, за исключением председателя, народ смирный. Тот начинает с криков: «Вон женщина!» Так и вообще военные: от комиссаров до дезертиров - привыкли считать передвижение в поездах своей исключительной прерогативой. Наши бумаги слегка укрощают его, но во всю ночь продолжаются хвастливые и грубые речи о ненужности интеллигенции, которыми он задирает меня и запугивает двух гимназисток. Зато другая группа приковывает всё внимание, на которое способна моя опустошённая лишениями последних дней мысль. Это «партизаны», знаменитые «роговцы», та буйная сила, которая приготовила падение Колчака и лёгкое торжество Красной армии. Кто они? Таёжный народ, звероловы, браконьеры, бродяги, так и не изжившие бунтарского хмеля, а там, за ними, тёмная и злобная деревня, кряжистый эгоизм и ненависть ко всему городскому, чужому, «российскому». Что подняло их с пиками в руках против режима, утвердившего их собственнические права? Отчасти бесчинства, поборы, хищничество, чинимые самовольно местной воинской властью. Но лишь отчасти. Пороки колчаковской власти, её слабость в центре и бессилие на огромной периферии повредили ей меньше, чем её добродетели, заключённое в ней организующее начало. Мятежная вольница тайги восстала против порядка, против порядка как такового. Когда саранча эта спускалась с гор на города, за добычей и кровью, распалённая самогонкой и алчностью, - граждане молились о приходе красных войск, предпочитая расправу, которая поразит меньшинство, общей гибели среди партизанского погрома. Нужен был Троцкий с опытом его и умением, чтоб постепенно организовать разложение вчерашних соратников; каждая же вспышка непокорности грозит не только большевизму, но самому бытию городов. Но это обобщения, но без влияния пережитого позже. Пока же присматривался я к живописным фигурам, меня окружавшим. Памятен мне особо один, охотник: могучие плечи, голубые, холодные, нагло и весело улыбающиеся глаза. Рассказывает урывками, как жгли церкви, чтоб не стреляли с колоколен, поддавали жару попам. Он добродушен по-своему, сам предлагает жене моё одеяло, но в тоже время жизнь и кровь человеческая ему явно нипочём. Тянется зимняя ночь. Наконец, и жена сползает с нар; её мучит отмороженный палец ноги. Молодой командир полка с четырьмя звёздами на рукаве советует ей разуться совершенно и согреть ногу у печки, потом дарит ей тёплые шерстяные носки. Но и эта ночь канула. Днём прибыли на станцию Черепаново, чистенькую; я один обедал в опрятном буфете, отдыхая от вагона. И вдруг нечаянная радость; один из кооператоров выхлопотал нам доступ в служебное отделение почтового вагона. С несказанным облегчением покидаем свою теплушку под иронические возгласы чекистов и обещаний на месте некоторые элементы «пощупать и почистить». Жене моей достаётся койка; лежит она как пласт, не ест, а в глазах мелькает до ужаса уже знакомое мне по стольким глазам выражение потусторонней пустоты. Только ночью она на стоянке просит пить, но водокачки не нахожу; собираю в чайник нечистый от угольной пыли снег и подаю ей горстями. Мы в Барнауле. За нами ровно 30 дней пути. Берём сообща подводу, едем 5 вёрст среди мглистого утреннего тумана, по дороге оставляем попутчиков наших, звоним в аптеку, где 2 года тому назад служил мой шурин. Нас встречает дежурная помощница, говорит, что брат жены не состоит здесь больше, но он в городе, тут же и девочка наша - все живы. Посылают за шурином; он приезжает к нам на подводе, несколько минут и мы в доме. Сидим на стульях, родные сидят против нас и плачут. Мы и не сознаём, что на нас страшно смотреть. Плачет и жена. Уже послали за врачом. Он, ещё не сбросив шубы, констатирует у жены тиф. Я это знал четыре дня. Дочку нашу застали здоровой, выросшей. Я отдал ей куклу, матрёшку из Московского кустарного склада, которую хранил для неё с мая 18-го года. Мой рассказ закончен. Многое пришлось увидеть и узнать за семь недель жизни в городе, за 18 дней обратного пути, хоть и более благополучного. Но это уже другая стадия, впечатлениями которой когда-нибудь поделюсь с читателем, если найдёт он что-нибудь для себя нужное в данном рассказе о поездке по семейным делам из Петербурга в Сибирь в январе 1920-го года. Живоносный Источник №1 (13) 2018 год
|
||||||||||||||
|
||||||||||||||
|
Всего голосов: 0 | |||||||||||||
Версия для печати | Просмотров: 1132 |