|
||||||||||||||
Неоконченная демобилизацияRobert Dale, Demobilized Veterans in Late Stalinist Leningrad: Soldiers to Civilians (London, Oxford, New York, New Delhi, Sydney: Bloomsbury, 2015) Социальная история остаётся самым захватывающим и самым неисследованным аспектом Второй мировой войны, и неважно, занимаетесь ли вы немцами, русскими, итальянцами или японцами. К сожалению, несмотря на ограниченный интерес к оперативной истории и особое почитание РККА в современной России, социальная история Красной армии всё ещё ждёт тех, кто ей займётся. Пока российские военные историки пытаются описать очередной фланговый танковый контрудар, за дело описания «их» армии и «их» общества ограниченно берутся те, кто могут себе это позволить, т.е. западные русисты. Что, кстати, не редкость: книги об истории той или иной страны часто пишут проникшиеся иностранцы. Автор настоящей работы потратил на неё 10 лет своей жизни, за время которых выучил русский язык и продолжительно поработал в русских архивах, также проинтервьюировав самих ветеранов.
Ленинградцы встретили 9 мая 1945 года, как и большинство граждан СССР, радуясь тому, что четыре года массового убоя закончились. Однако эйфория была очень недолгой, т.к. теперь предстояло справиться с последствиями войны. В популярном представлении, фронтовики в пилотках с серпом и молотом вернулись домой, а потом все советские люди, вся страна, как один человек закатали рукава и с песней стали работать под лучистым взором мудрого вождя («Чуть седой как серебряный тополь…»). Очень скоро они пришли к сталинскому изобилию, а потом незаметно состарились и наступило застольно-застойное время жирной жизни. Знакомо, не так ли. В западной науке тоже по какой-то причине сложился консенсус, что все фронтовики благополучно вернулись, советское общество быстро оправилось от войны, а ветеранов сразу наделили особым статусом, почётом и положением в позднесталинском обществе. Но так ли это?
Выясняется, что реинтеграция в «нормальное» существование была долгим и очень болезненным процессом. Люди попали из фактического ужаса войны в ужас другого типа — социальное опустошение в масштабах страны, миллионы вдов, разрушенные семьи, калеки, разбитые города, нищета, никаких ресурсов. И последствия войны были куда дольше, чем она сама.
Положение переживших блокаду ленинградцев даже на общем горьком фоне было хуже: социальная ткань города была деформирована за время войны куда сильнее, чем в других местах. И вот, в этот город теперь возвращались красноармейцы, которые были в той же мере травмированы своим военным опытом, как и гражданские ленинградцы. Опять же, стоит помнить, что фронтовики возвращались в советское общество, с мощным авторитаризмом, с контролем, с диктатом партийной идеологии. Вдобавок, ленинградское общество, как пишет автор, было, скорее, не объединено общим страданием, а разъединено этим жестоким опытом военного насилия.
Автор расширяет рамки самого термина «демобилизация»: у него это не просто «расформирование соединения и возвращение личного состава», а длящийся процесс, в конце которого (в идеале) — возвращение в социум в статус гражданского. В американской и британской армиях к демобилизации начали готовиться ещё летом и осенью 1944 года; летом 1945 года солдат начали отправлять домой на основе системы «по очкам» (дольше служишь, старше сам, значит, быстрее жди приказ). Как готовились большевики к демобилизации — неясно, но система была «по возрасту» (чем старше, тем быстрее). Это означало, что всё затягивалось и давало лишнюю нагрузку на систему. Во-первых, советская военная администрация в Германии не могла кормить и немцев, и такое количество ртов, во-вторых, солдаты дико скучали, «садились на стакан», падала дисциплина. С другой стороны, стабильная армейская жизнь, да ещё в «заграницах», куда рядовой колхозник и мечтать не мог попасть, имела ряд преимуществ.
Демобилизанту предписывалось выдать еду, обеспечить проезд, единоразовую выплату и выдать обмундирование. По сравнению с, опять же, британцами и американцами, это всё были слёзы, но даже это зачастую не могли обеспечить, притом это касалось даже советской элиты типа служащих НКВД.
Первые бойцы стали прибывать в Ленинград в июле 1945 года; к июлю 1947 года в городе и области демобилизованных было больше, чем в любом другом советском городе — почти 270,000 человек (и даже это неполная цифра). Поначалу всё было организовано на хорошем уровне: солдат встречали ликующие рабочие, дудел оркестр, девушки бросали цветы, а партийные агитаторы, под огромными изображениями Ленина и Сталина, толкали речи. Уже к октябрю новизна процесса ушла, как и приветственные оркестры. Хуже всех было возвращавшимся инвалидам и бывшим военнопленным.
Ветераны всех войн ощущают оторванность от общества, состоящего из людей, которые не могут понять их боль и через что они прошли. В случае с Ленинградом, из-за пережитого его обитателями, это понимание было уникальным. По сути, демобилизованным нужно было начинать жить заново: найти жилище, работу, получить паспорт, получить прописку, получить продуктовые карточки. Другим нужно было доказать, что нужна военная пенсия (из-за увечий, ранений), получить лечение. Ленинградцы, вчерашние блокадники, занимались почти тем же самым — а значит, две группы конкурировали за недостаточные ресурсы (вспомним, что речь идёт о второй советской столице), и статус обоих групп в глазах официальных лиц был примерно равным.
Первым пунктом было найти место пристанища. Жилищный фонд «благодаря» войне лежал в руинах, но власти-то обещали широкую заботу и почёт героям войны, и формальный механизм, согласно которому фронтовик мог затребовать себе жильё, существовал, но был далёк от автоматизма. На июль 1945 года в Ленобласти семьи 2,000 бойцов вообще жили в землянках, и это ещё ничего по сравнению с Псковом, Брянском и Смоленском. В самом городе всё было печально ещё даже до 1941 года (коммуналки, уплотнение и прочее «ютись в своём углу»), а после войны так вообще. В домах не было отопления, воды, санитарные условия были постоянной проблемой. Часть народа продолжала ютиться в сырых подвалах, как привыкли. Считается, что к 1950 году восстановительные работы были в массе своей закончены, а люди стали жить нормально, о чём не преминула оттрубить пропаганда. Не стали: автор показывает более сложную картину, где стандарты жизни остались такими же тесными как в 1930-е, и на человека в среднем всё равно приходилось 6,4 кв метра. Но тем, кто жил в бараках или общагах, даже переполненные тёмные коммуналки казались райскими условиями.
Ветераны хотели обещанное жильё, а возможностей не было, и система работала плохо. Фронтовики писали жалобы, упирая на свой опыт, награды, на то, что это безобразие, так обращаться с людьми. Блокадники делали то же самое, хотя и не настолько активно; автор пишет, что фронтовики постоянно судились между собой за жильё и минимальные привилегии (в тогдашнем понимании). Дефицит ресурсов и унизительные условия существования заставляли людей конкурировать. На этом фоне цвёл чёрный рынок всяких нужных документов, были блат и взяточничество.
В частном смысле, всё это сеяло сомнения, раздражение, недовольства, которые люди выражали в письмах родным. Частная корреспонденция в СССР подвергалась цензуре, так что в книжке есть выдержки: там и вопросы «Да как так вообще, я за что кровь проливал?!», и рассказы о том, как шпыняют людей по кабинетам и инстанциям, и про то, как чиновники («крысы тыловые, шкуры свои спасали, пока я в болоте гнил!») брезгливо отмахиваются. Во что-то большее это недовольство и разочарование не выливалось. Послевоенный кризис размещения показывает, что практическими привилегиями демобилизованные в Ленинграде ветераны не пользовались, а теоретические обещания так и остались просто словами.
Вторым пунктом была работа. Опять же, по сравнению с британцами и американцами, русские получали минимум помощи в плане трудоустройства. Разумеется, советская пропаганда рассказывала, что только в социалистическом государстве по-настоящему гарантированы права рабочего, а вот в Штатах-то и на Западе на рабочего плюют и так далее. Сама демобилизация подавалась как некое «одолжение» фронтовикам со стороны государства, а не сам собой разумеющийся шаг в отношении тех, кто это государство спас. «Ты воевал, а вот теперь, товарищ, получи рабочее место и "воюй” на нём ради благополучия нашей Родины, которая тебя им обеспечила». Специфическая советская культура, с общинностью и милитаризмом, облекала эти требования в глагольные формулировки «ты должен», «ты обязан». Работать за переходящее трудовое знамя и участвовать в социалистическом соревновании надо было так же, как били немцев. С одной стороны, ветеранов призывали поскорее стать «обычными» людьми, с другой, подчёркивался их особый статус как людей с экстраординарным опытом.
Многие ветераны были восприимчивы, включившись в ударный труд («Мы снарядов не боялись, неужели убоимся станка?»). Однако, пусть работу ленинградские демобилизанты нашли относительно легко, очень часто это было «не то» и не соответствовало понятию о «хорошем». Повсеместны были маленькая зарплата, ненормированные нагрузки, понижение в должности; особенно тяжело расставались с предыдущим статусом офицеры. «Идеальным» рабочем местом считалось производство, связанное с пищей, т.е. банальный доступ к излишкам еды, и за такие места давали и брали астрономические взятки, превышавшие годовые доходы за несколько лет.
Психологически, реальность послевоенной повседневности очень резко контрастировала с тем, на что годами надеялись в окопах. Как писал один фронтовик, «работаешь как лошадь, а живёшь как собака». Пропаганда рисовала образ «той заводской проходной, что в люди вывела меня», рабочей скамьи, с которой человека призвали, а теперь он туда же и возвращался, выполнив ратный долг. Но скамьи-то уже не существовало, даже если возвращался человек на то же рабочее место, что было редкостью. Старого коллектива больше не было (убили, в эвакуации, переехали), по 70% коллектива составили женщины. Ещё штука в том, что без работы нельзя было получить продкарточки — хочешь не хочешь, будешь пахать.
Особенно тяжело было найти работу тем, кто стал инвалидом (в Ленинграде и области таких было более 50,000) или был в плену у немцев. Как и ранее, реальность мощно отличалась от пропагандистских обещаний. Инвалид должен был проходить комиссию, чтобы получить справку и категорию, но загрузка врачей была слишком большой, чтобы разбирать каждый случай отдельно, так что особое внимание частным прошениям не уделялось. Позже ещё нужно было до четырёх раз в год подтверждать свою инвалидность, т.е. опять ходить на комиссию. Фронтовики часто шутили на эту тему, мол, не думают ли товарищи, что мои ноги за три месяца снова отрастут: чёрный юмор помогал смиряться с несправедливым недоверием со стороны государства, сокращавшего расходы. Впрочем, проблема военных инвалидов не была типично советской проблемой: с похожим сталкивались и на Западе.
Как и в сфере жилья, в Ленинграде в сфере медицины конкурировали самые обездоленные категории, т.е. инвалиды и больные ленинградцы. Из-за антисанитарии и перебоев с водой, проблемами города после войны стали туберкулёз, тиф, дизентерия и респираторные инфекции. Изголодавшиеся люди до конца жизни страдали от пережитого, как и инвалиды. Проблемой было не только то, что война разметала лечебные учреждения, но и даже когда их частично отстроили заново (к 1950-м), в них не было достаточного персонала, протекали крыши, не хватало инструментов, лекарств. К примеру, в войну аспирин, кодеин и сульфаниламиды поставляли американцы, но с началом Холодной войны этот поток иссяк.
Другой проблемой были психологические травмы. Институт Бехтерева некоторые случаи пост-травматического стресса изучал, но дальше научного сообщества оно не выходило. Обычно лечили только случаи совсем уже конкретной шизофрении и психопатии, а в целом о болезненном опыте общества и ветеранов даже вопрос не ставился. Травма была в Ленинграде повсюду, плюс, специфическая маскулинная культура заглушала последствия войны в виде депрессий и проч. В какой-то момент проблемой стали суициды, причём особенно в сфере студентов-фронтовиков, но неясно, насколько широко это было, т.к. нет статистики.
Само общество переходного периода (из войны в «послевойну») не было благополучным. Ветераны жаловались в газетах на выросшую уголовную преступность. По разбитому городу шастали толпы беспризорников, в подъездах и дворах по вечерам сидела пьяная молодая гопота, которая «обувала» прохожих на деньги и одежду. Для советской милиции головной болью были тысячи единиц огнестрела, ходившего по рукам: мутные личности катались в область в лес собирать снаряды и оружие, которое там просто на земле валялось, а потом «толкали» это на чёрном рынке.
Рынок этот, негласно «легализованный» в блокаду и ставший одним из способов выживания, продолжал существовать после войны: народ спекулировал продуктовыми карточками, кто-то «загонял» трофеи из Германии — не ради наживы сверх меры, а просто чтобы выжить, купить еды. Ветеранов всё это раздражало: они видели себя как защитников советского общества, «чистого», «социалистического» — а тут тебе урки, теневая экономика, воровство, пьянство, ну куда это годится. Они надеялись вернуться в нормальную жизнь, но общество изменилось до неузнаваемости, и вернулись они в травмированный социум.
Любопытно, что в Европе и США в обществе было некоторое беспокойство по поводу возврата ветеранов: ожесточившиеся люди, привыкшие к насилию, — как они себя поведут, не опасны ли они? Война на германо-советском фронте по уровню насилия заткнула за пояс все фронты, но, несмотря на это, в советском обществе беспокойства о потенциальной невыдержанности демобилизантов не было, как и в целом ветераны не склонялись к криминальщине. Обсуждаться эти проблемы не могли из-за идеологических и культурных установок. Во-первых, несчастный, перебитый жизнью демобилизант не соответствовал героическому облику идеального победителя. Во-вторых, в советском обществе «не могло» существовать проблем социального свойства, даже об уголовке в газетах старались писать поменьше. В-третьих, за первые 20 лет большевизма русский социум получил обширный опыт внутреннего насилия, что не преминуло выразиться в другом отношении к самому насилию и низкой ценности человеческой жизни. От себя я бы ещё добавил четвёртый фактор бедственного положения населения: десятилетия разрухи, умноженные на опустошительную войну, никак не способствовали наступлению позитива.
По мнению автора, не задавали подобных вопросов и сами ленинградцы, поскольку мысль «Насколько их исковеркала война?» привела бы к мысли «Насколько нас она исковеркала?», а это было ненужно. Нужно было как-то (пытаться) жить дальше, плюс диктуемые обществом нормы не поощряли рефлексию о цене войны, посему такая память подвергалась самоцензуре. Власти следили за другим: чтобы ветераны, посмотревшие на другую жизнь за пределами «государства рабочих и крестьян», этих самых рабочих с крестьянами не смущали «неправильными» идеями и разговорами. Только совсем малая часть демобилизованных вставала на путь криминала: в отличие от банальных преступников, ведомых жаждой наживы, у этих людей могло не быть другого выбора, они чувствовали себя потерянными или ранения, контузии измотали им личность (автор изучал судебные дела).
Наконец, самым долгим процессом было восстановление гражданской ментальности. Фронтовиков РККА рисуют либо как несгибаемых сталинистов, либо чуть ли не как главных критиков режима. В наличии же был весь спектр оттенков и мнений. Особенностью «фронтового поколения» было совмещение несочетаемых установок. С одной стороны, был сталинизм — это было государство и вождь, за которого они воевали, понятная ассоциация. С другой, был уникальный, для большинства вообще единственный и очень короткий опыт наблюдения за «жизнью других» в конце войны: будничный ритм уже почти побеждённых немцев слишком сильно контрастировал с радостной колхозной жизнью, чтобы не вызывать шок и не наталкивать на сравнения. Было и осознание своих претензий на лучшее отношение («Мы воевали, государство нам должно, нас отблагодарят»): к примеру, многократно описанный слух, что вот церковь с погонами восстановили, а после войны точно распустят колхозы. Всё это давало жизнь новому советскому человеку, новому даже в рамках большевистской системы, человеку пост-1945 что ли (автор этот вывод не увидел, а, по-моему, он напрашивается). Переход из войны как места очень странной «свободы», где рамки системы были не столь давящи, в «послевойну» и необходимость вновь соответствовать общему стандарту тоже не был одномоментным. Результатом было то, что в долгий ящик пришлось положить не только память о тёмных сторонах и грязи войны, но и опыт инаковости, жизни «там», о которой столько рассказывали. Военные дневники, письма, личные сомнения и рассуждения отправились в тот же ящик в столе и пролежали там до 80-х (а некоторые и сейчас лежат).
В конце концов, ветеранам в Ленинграде и самим ленинградцам худо-бедно, через полосу тяжких препятствий, удалось стать «нормальными» членами послевоенного общества — и это, по мнению автора, чуть ли не самое удивительное, учитывая сколько выпало на их долю. Эти люди не были единообразным закостеневшим микро-социумом, как его представляют, а очень даже менялись и приспосабливались. И только через 30 лет после демобилизации, уже в 70-е, роль ветеранов и память о войне была снова актуализирована и заострена в том виде, в каком мы её знаем сегодня (майским днём дедушка стоит в медалях на пионерской линейке, красная гвоздика, поющий Лещенко). Именно тогда окончательно оформилось ветеранское движение как огромная группа граждан, с объединениями и общими целями.
Так что вот такая очень достойная книга о сумрачном времени поздней сталинщины и его несчастных людях. Одна из самых интересных книг в этом году.
|
||||||||||||||
|
||||||||||||||
|
Всего голосов: 1 | |||||||||||||
Версия для печати | Просмотров: 1954 |