|
||||||||||||||
Страдание как экспонат или Музей строгого режимаМногие проблемы, которые волнуют историков, волную также и музейных работников. Однако в музеях есть и свои, специфические проблемы. Дело в том, что материал и способ описания, анализа и презентации результатов в музеях – иной, чем в исторической науке. Музей – это своего рода театр памяти, но с неодушевленной визуальностью и ограниченной вербальной составляющей. Поэтому здесь трудно передавать полутона и оттенки, нужны очень точные образы и символический язык предметности. 1. Наследие – пересмотр концепцийВ последние годы многие исследователи обращают внимание на неоднородность и неоднозначность понятия «культурное и историческое наследие». В самом деле, если прежде наследие воспринималось почти повсеместно как позитивная категория – квинтэссенция исторического опыта, воплощение мудрости, добра и красоты, – то в последнее время все чаще говорят о «трудном», «диссонансном» и, в общем, негативном наследии. Вдруг оказалось, что, наряду с выдающимися образцами высокой культуры, человечество получило в наследство также многочисленные материальные свидетельства несправедливости, жестокости, насилия и т.д., и эти свидетельства должны каким-то образом найти свое место в системе ценностей современного общества.
С практической точки зрения, необходимо понять, как такая расширительная трактовка наследия изменяет смысл и принципы деятельности культурных и образовательных институтов – прежде всего, исторических музеев. Именно музеи были всегда оплотом «позитивного» подхода к наследию, даже, может быть, в большей степени, чем национальная историография. На протяжении как минимум двух столетий в музеях формировался специфический нарратив, главной задачей которого было цементирование нации и историческое оправдание легитимности национального государства. Поэтому наследие всегда трактовалось как общее, национальное наследие, выражающее общенациональные ценности, а «трудные» эпизоды истории преподносились как героические свершения народа – под мудрым руководством власти или, по крайней мере, под водительством героев-освободителей и просветителей. Негативный социальный опыт – смерть, страдания, унижения и т.д. – относился при этом на счет природных катаклизмов или же происков внешнего (впрочем, иногда и внутреннего) врага.
Поворотным пунктом в изменении взглядов на природу наследия стали попытки осмысления таких событий ХХ века как Вторая мировая война, Холокост и Гулаг. Однако это произошло далеко не сразу: ригидность музейной системы несравнима даже с историографическими практиками. Послевоенная музейная политика – причем, не только в России – была по-прежнему в значительной мере продолжением политики самооправдания национальных государств. В частности, до окончания холодной войны главной в трактовке событий Второй мировой войны оставалась «героическая» нота, а музейный нарратив был сфокусирован в основном на военных действиях, которые неизбежно вели к победе.
Лишь к концу ХХ столетия музеи стали открывать для себя (и для публики) другие грани войны. Наряду с образцами военной техники, штабными картами, сценами военных действий и многочисленными пропагандистскими материалами, в экспозициях военно-исторических музеев стали появляться свидетельства, отражавшие реальные переживания простых людей, попавших в водоворот войны. Так начал формироваться совершенно иной, субъективный, неофициальный нарратив. Значительную роль в его становлении сыграло развитие методов устной истории.
Хорошим примером нового подхода может служить Имперский музей военной истории, который находится в Лондоне и имеет несколько филиалов в других британских городах. Этот музей формулирует свою миссию следующим образом: «Показать, как война влияет на судьбы отдельных людей», и все, что он делает, подчинено именно этой задаче. В фокусе внимания этого музея – не пушки, не танки, не военачальники и не планы сражений – все это отодвинуто на периферию. Реальными героями экспозиции являются солдаты, но также и военнопленные, и интернированные, и депортированные, и женщины, и дети, и т.д. – все, чьи судьбы так или иначе затрагивает война.
Новый нарратив складывается непросто. Ему противостоят стереотипы национальной героизации, которые веками формировались в музейной профессии и в создании которых участвовали лучшие творческие силы, привлеченные на службу государством. Российская ситуация здесь – из самых неблагополучных: наши музеи до сих пор в какой-то степени находятся в плену у советской пропагандистской машины. И, в частности, тема Великой отечественной войны обычно представлена в российских экспозициях до крайности примитивно и однобоко, с убогим пафосом красного уголка в клубе ветеранов. Это связано, конечно, с тем, что Победа 1945 года является основной идеологической ценностью российского государства, легитимацией нашего «вхождения в Европу» и чуть ли не единственной бесспорной заслугой перед миром. Лишь некоторые музеи проявляют достаточную смелость и творческую независимость при создании экспозиций о войне. Но даже если тяжелый и грязный «труд войны» в таких продвинутых музеях демонстрируется без прикрас, то ужасные реалии еврейского геноцида, массовых принудительных миграций, внутренних репрессий и т.д. отодвигаются, как правило, на периферию восприятия и по умолчанию относятся на счет агрессора, а когда сделать это трудно, списываются на военную необходимость и «общую жестокость той эпохи».
Перемены в музейном деле касаются трактовки не только темы войны, но и темы труда. Современные подходы западных музеев к трудовой и производственной тематике разнообразны, но главное, что их объединяет, это уход от героизации трудовых достижений и отраслевого пафоса. Взгляд простого человека, острые социальные проблемы, связанные с производством, все чаще становятся фокусом современной экспозиции, несколько потеснив даже неизменно эффектный технологический винтаж. Увы, на территории одной седьмой части суши музеи, посвященные труду и производству, по-прежнему воспроизводят героический пафос первой пятилетки, зачастую в насквозь фальшивой брежневской стилистике. И остается только радоваться, когда в подобных экспозициях начинают преобладать технологические, цивилизационные акценты. Это, по крайней мере, интересно.
Однако, обе музейные темы, о которых мы говорили ранее, несмотря на всю свою многоаспектность и многослойность, все же не являются «негативными» по преимуществу. Из трудовой и производственной темы не уберешь ценности интеллектуального прорыва, созидательности и рабочего мастерства. Из военных экспозиций не изымешь пафос величия и освобождения, личного самоотвержения и героизма. Даже трагедийность тут обладает катарсическим потенциалом.
2. Травматическое наследиеИное дело, когда мы имеем дело с темой насквозь негативной, иррационально страшной, травматичной. И к тому же еще далеко не остывшей и не пережитой – ни в памяти людей, ни в общественных дискуссиях, ни в борьбе политических групп. К числу таких горячих и болезненных исторических проблем относятся все большие «рукотворные» гуманитарные катастрофы ХХ века – геноцид армян 1915 года, Холокост и прочие античеловечные акции нацизма, советские массовые репрессии, китайский и кампучийский террор, уничтожение африканского народа тутси, и другие аналогичные события века, столь интересного для историков. Закономерно, что именно эти события в наибольшей степени взывают к памяти – индивидуальной и коллективной: осознание бесчисленных и бессмысленных смертей требует поименного вспоминания, а масштабы трагедий требуют от общества символических жестов, играющих роль предостережения (от этических и правовых оценок до монументов).
Музеефикация катастрофы – естественный мемориальный ход, хотя, разумеется, и не единственный. Показательно, что «музеи катастроф» всегда стремятся к развитию сильной информационной составляющей – к составлению биографических списков, книг памяти, баз данных, и т.п. Память об индивидууме при этом неизбежно нивелируется, на первый план выходит параметры виктимности. Единица памяти, экспонат в таком музее-мемориале или, если угодно, музее-мартирологе – жертва. И все погибшие – равноценные жертвы. В каком-то смысле, это те же герои традиционного исторического музея, возвещающего славу нации, но существующие в страдательной модальности. В зависимости от позиции, сообщество, создающее такой музей или его «потребляющее», должно переживать однородную, целостную эмоцию: затронутые катастрофой – страдание и жертвенность, идентифицирующие себя с виновниками – вину и раскаяние, а те, кто в анамнезе не имел прямого отношения к трагедии, – сопереживание, сострадание.
Таким, в принципе похожим на Яд Вашем и вашингтонский музей Холокоста, мыслился в конце 1980-х и музей советских политических репрессий, тот Мемориал, от которого пошло имя до сих пор существующей общественной организации. Можно назвать тысячу политических, организационных, экономических причин, почему Мемориал жертвам коммунистического террора с музеем, архивом и библиотекой так и не был создан. Однако куда интереснее причины более глубокие.
3. Раздробленность памятиНам кажется, что специфика советского террора, его отличие, скажем, от нацистского террора в отношение евреев или цыган, состоит в том, что силовые линии противостояния проходили в СССР, грубо говоря, не между государством и группой, по идеологическим причинам предназначенной для уничтожения, а между социальными стратами и внутри них. При этом функции, условно говоря, жертвы и палача могли быть переменными и инвертироваться в зависимости от политических и социальных установок момента. Для немецкого обывателя, не любившего евреев и рукоплескавшего Гитлеру, жертвы уничтожения были «чужими» или сделались таковыми под давлением пропаганды и страха (что не избавляет, впрочем, этого лояльного обывателя от моральной ответственности). В сталинском Союзе перечень внутренних врагов, «чужих» все время менялся и в число этих «чужих» в любой момент мог попасть кто-то совершенно близкий, свой или ты сам. Таким образом, в репрессивные и дискриминационные процессы оказались на правах активных, хотя и не всегда сознательных исполнителей вовлечены значительные массы населения. А число использовавших беду ближнего в качестве социального лифта, да и просто «кормившихся» от репрессивной системы делают эту массу еще более внушительной.
В эпоху перестройки, в период последующих общественных дебатов вокруг проблемы террора, стало более или менее ясно, что жертвы, которым должен быть посвящен такой музей-мемориал, не помещаются в единое пространство памяти с теми, кто стал их палачом, а потом, в свою очередь, превратился в жертву. Пассивные жертвы сталинской эпохи не хотели, чтоб их ассоциировали с «беляками», «бывшими людьми» или «раскулаченными» крестьянами, диссиденты отмежевывались от сталинских зэков, депортированные ингуши косо смотрели на высланных корейцев и вместе ненавидели русских «кулаков»-спецпоселенцев, репрессированные военные презирали «мусоров», оказавшихся в репрессивных тисках, указники 1932-го или 1947-го года не доверяли 58-й статье (et vice versa), и т.д., и т.п.
Памятей оказалось много, это лоскутное одеяло не сшивалось и перед лицом смерти, которая вроде бы должна всех примирить. И не могла, разумеется, идти речь о каком-то покаянии, даже если допустить, что подобный акт может быть коллективным. Так можно ли было в этой ситуации говорить о едином мемориале, музее репрессий, где будут помянуты все жертвы и воссоздана их общая история? Ну, скажите на милость, что – по большому счету – должно было экспонироваться в этом музее? Общее страдание? общая вина и покаяние? а может быть, общая подлость и ненависть? предательство и трусость? или сервильность, возведенная в доблесть? Общественной санкции на единое понимание и переживание нашей катастрофы очевидным образом не было. Соответственно, не родился и проект общенационального мемориала в России.
Такое раздробление нашей памяти и осознания прошлого отчетливо видно на примере музейных экспозиций, посвященных репрессивным темам. Их в стране много – сотни, но собственно музеев репрессий или больших музейных разделов этой тематики очень мало. Тут знаменательны попытки встроить репрессивные сюжеты в самые разные исторические парадигмы и в самые разные музейные контексты. Есть замечательный проект «Виртуальный музей Гулага», в рамках которого питерские мемориальцы Ирина Флиге и Александр Даниэль с коллегами собрали и поместили в Интернете информацию о множестве таких экспозиций, информацию, включающую, кстати сказать, и выборочную тематическую экспонатуру – и ее описание, и соответствующие изображения. Этот сайт дает огромный материал для анализа того, как музейное сообщество решает проблему репрезентации репрессивной темы в исторической экспозиции. Мы видим тут разные примеры – возвышенные, даже сакрализованные интерпретации, символические дизайнерские изыски, честный и скучный документализм, наивное приращение местного пантеона за счет избранных жертв террора, советскую рационализацию в духе «это ужасно, но это неизбежная цена наших трудовых и военных побед», и много чего еще. Есть примеры очень удачные – например, музей «Дома на набережной», где мирное домашнее пространство составляет впечатляющий контраст с неназванной угрозой враждебного вторжения.
Особый тип – музеи, так или иначе связанные с местами концентрации и трудового использования заключенных. Если не считать чисто ведомственных затей, вроде музея Бутырской тюрьмы, главный пафос которого «при матушке Екатерине сажали, при Сталине сажали, сейчас сажаем, и впредь будем сажать – на хорошо и отлично», таких музеев немного – считанные единицы. Бывший лагерь Пермь-36, следственная тюрьма НКВД в Томске, монастырские строения в Соловецком заповеднике со специальной экспозицией в старом бараке. Вероятно, число таких музеев будет увеличиваться – недавно под музей репрессий отдали здание управления НКВД в Йошкар-Оле, лагерный музей планируют создать в Салехарде. Главное преимущество таких музеев – наличие центрального и полностью аутентичного экспоната – собственно, здания лагеря или тюрьмы. А если к тому же лагерная архитектура, как в Перми-36, вписана в контекст «равнодушной природы», то содержание внутренней экспозиции уже вторично. Хотя и сама по себе лагерная экспонатура обладает немалой экспрессией – нищий лаконизм орудий труда и зэковской одежки говорят зрителю гораздо больше, чем любые документы. Правда, атрибуты лагерной повседневности и орудия принудительного труда нелегко, а честнее сказать, невозможно отличить от атрибутов труда не принудительного и быта «большой зоны». Предметная лагерная экспозиция принципиально стирает условную границу между «справедливо» и «несправедливо» посаженными – между уголовниками и бытовиками с одной стороны и политическими – с другой. Одна и та же судьба – один и тот же материал. И, конечно же, лагерный музей это никак не музей истории нашего весьма специфического политического режима, античеловеческой идеологии и вытекающих из них политических репрессий.
4. Процесс исторического анализа и множественность интерпретацийТо, что происходит последние 20 лет с репрессивной темой в музейном пространстве, является, собственно, аналитическим процессом, необходимым для понимания и терапевтического проговаривания нашей травматической истории. Этот распределенный аналитический процесс, пока довольно беспомощный и робкий, будет продолжаться еще долго. Он складывается из частного музейного и историографического опыта, из проектов типа «Виртуальный музей Гулага», из сетевой активности так называемых «музеев совести».
Возможно, этому аналитическому процессу поможет, в частности, Рамочная Конвенция Совета Европы о значении культурного наследия для общества, принятая в 2005 году в португальском горде Фаро. Как говорится в этом документе, историческое наследие не обязательно является общенациональной ценностью, оно может принадлежать отдельным сообществам, причем разные сообщества могут трактовать его по-разному.
Этот документ, в частности, призывает государства:
Россия пока не подписала Конвенцию Фаро, да подписание подобного документа и не может вдруг решить все проблемы, связанные с музейным воплощением нашего трудного, болезненного и противоречивого наследия. Но все же будем надеяться, что принципы, зафиксированные в Конвенции, постепенно проникнут и в российскую музейную сферу.
В любом случае, это будет долгий и трудный процесс – ведь это предполагает трансформацию системы музейной интерпретации, которая складывалась десятилетиями. Поэтому настораживают идеи быстрого и централизованного решения вопроса национальной исторической памяти и централизованного, санкционированного сверху всеобщего примирения.
В последний год с самых высоких трибун говорится о необходимости создания федерального музея истории репрессий. Были, говорят, даже розданы какие-то поручения и выдвинуты какие-то предложения, где и какой музей делать. Однако искусственная симуляция общенационального пафоса, коллективных эмоций, отсутствующих в обществе – прямой путь к профанации.
Не очень-то верится, что заказчики и исполнители подобного проекта займутся тем, чем необходимо для начала заняться: кропотливым и всесторонним историческим разбором, «медленным чтением» источников, аккумуляцией предметов и свидетельств. Скорее, в результате аврала будет создан – в лучшем случае директивный псевдо-ЯдВашем, а в худшем – гигантский фальшак, музей восковых фигур со «взвешенной» концепцией исторической целесообразности в основе.
Альтернативный – и, на наш взгляд, гораздо более продуктивный путь – это поддержка разнообразных исследовательских и музейных инициатив, посвященных различным аспектам отечественной истории ХХ века – инициатив, основанных не на сглаживании, а на признании конфликтов и противоречий. Результатом такой работы могла бы стать не только разветвленная сеть музейных проектов, но и совершенно новая музейная методология, направленная на изучение и презентацию трудного и противоречивого наследия.
Н. Г. Охотин (СПб), М. Б. Гнедовский (Москва)
В основу публикации положен переработанный авторами текст доклада на Международной конференции по истории сталинизма в Москве 28 – 29 октября 2011 г. Печатается по книге "Репрессированная сибирская провинция" (Новосибирск 2013)
|
||||||||||||||
|
||||||||||||||
|
Всего голосов: 2 | |||||||||||||
Версия для печати | Просмотров: 1717 |