Главная


 


Обновление: 
25 ноября 2008 г.

 

 
"Мастер и Маргарита": глазами "очевидца" 

Вот уже несколько лет, как роман Булгакова включен в школьную программу. Его проходят в 11 классе где-то в марте-апреле, то есть, в канун Пасхи, и уделяют ему 4 часа. Правда, роман можно и выпустить из программы, причислив его к тем 20% произведений, которые учитель отбирает по своему усмотрению. Некоторые педагоги так и поступают, ссылаясь на то, что роман окарикатуривает Евангелие, а стало быть, небезвреден для детей. Но умолчать не значит защитить. Если не начать говорить об этом романе всерьез, о нем будут говорить шутя. Телеэкран донесет до наших детей бульварное прочтение этой книги. Таким образом, "Мастер и Маргарита" станет школой пошлости и оккультизма… Итак, попытаемся несколько иначе, нежели масс-медиа, взглянуть на этот текст. Быть может, это позволит нам пройти между Харибдой пошлости и Сциллой отрицания к тем культурным и религиозным горизонтам романа, которые все же озарены светом Христова.

Парадокс „лжеца"

В логике известен „парадокс лжеца": два человека указывают друг на друга, один говорит: „Он говорит правду", другой: „Он лжет". Свидетельство каждого из них опровергает само себя (если первый сказал правду, то правдой является то, что сказал про него второй, а второй сказал про него, что он лжет и т. д.). Со стороны невозможно решить, где правда и кто лжет. 

Этот парадокс известен и Библии. Но в надчеловеческой, духовной реальности библейского текста парадоксальная логика „правдивой лжи" имеет практические следствия. Дело в том, что правду иногда говорят бесы… Так, духи нечистые, когда видели Его, падали пред Ним и кричали: Ты Сын Божий (Мк 3:11). Но поэтому Христос и запрещал им исповедывать Его Сыном Божиим (Мк 3, 12) и изгонял. По слову Паскаля: „И[исус] Х[ристос] не хотел свидетельства ни от бесов, ни от тех, кто не имел призвания, но от Бога и от Иоанна Крестителя" 

Истина в устах лжеца неразличима ото лжи. Более того, ложь может в нее маскироваться, как это было со словами Писания, которыми диавол искушал Спасителя в пустыне. Как отмечал преподобный Иоанн Дамаскин, демоны „знают Писания" и могут иногда „говорить истину", но поэтому-то им и „не должно верить"1. Отсюда ясно, почему Библия запрещает любые контакты с миром падших духов, в том числе и любые вопрошания, и доверчивость к информации „оттуда". 

В стихотворной форме эту же мысль выразил архиепископ Иоанн (Шаховской):
Диавол очень старый вор,
не вступай с ним в разговор.

„Явление культуры" как объект апологетики

Христианского осмысления ожидает от нас не бесовское, но лишь человеческое слово. И особого внимания к себе требует то, что вросло в плоть культуры, то, что вобрало в себя чаяния людей и либо отторгает их от Бога, либо подводит к Нему. 

Конечно, и философия, и произведения искусства могут стать соблазном для мысли и сердца. Но они могут стать и школой, научающей различению духов, и мостиком, ведущим к Святыне, и вестью об ином порядке бытия. Надо лишь, чтобы „явление культуры" получило верное истолкование. 
И это тем более важно, если речь в нем идет о Христе. 

"Евангелие" для воинствующей интеллигенции

Пожалуй, в ХХ веке в России наиболее талантливой попыткой смоделировать „свидетельство лжеца" был роман "Мастер и Маргарита". Здесь образ „исторического Иисуса" — то, что про Него рассказывает темная сила (Воланд) или ее адепты (Берлиоз, Мастер, Иван Бездомный). 

Однако евангельские события столь активно переиначиваются и искривляются в их устах, что возникает вопрос: а как же само Евангелие соотносится с текстом романа? И нельзя ли, напротив, осмыслить мир романа, исходя из реальности Евангелия?

Цель подобного размышления не в том, чтобы приписать роману некоторое содержание, вложенное в него Булгаковым, и затем объяснить, „что же он хотел сказать на самом деле": речь здесь идет не о воплощении авторского замысла, — это область литературоведческого анализа, — но о тех интерпретациях, в которых это произведение живет в современной культуре. 

Любая книга не тождественна рукописи. Выйдя в свет, она, подобно сказочному колобку, покидает своих создателей. У нее появляется своя судьба, куда входит и личность автора, и контекст эпохи, и ее отношение к фундаментальным законам бытия (вспомним парадокс лжеца), и ее связь с религиозными символами, отображающими историю спасения мира.

Именно понимание того, что произведение всегда существует в его интерпретации, позволяет нам предлагать свое видение его символов и событийной канвы. Итак, текст романа, являясь знаковым для XX века, сам в свою очередь встраивается в поле напряжения, образуемое культурообразующей парадигмой христианства, и может быть осмыслен, исходя из нее.

Впрочем, Булгаков не мог совсем не учитывать „обратного" прочтения своих книг. Для современников писателя подобное восприятие его творчества не составило бы затруднений. Но оказалось, что роман был адресован аудитории, еще помнившей канву библейского повествования, а прочитан через три десятилетия после этого людьми, для которых весть Нового Завета столь же экзотична, как и смысл последнего прошения молитвы Отче наш. 

Кроме того, все же оба деда писателя были священниками, а его отец, Афанасий Иванович Булгаков, — доцентом Киевской Духовной Академии, оставившим ряд монографий по сравнительному богословию. И еще от отца Михаил Афанасьевич мог почерпнуть знание и критику таких реконструкций Евангелия, как работы Ренана, Штрауса и других протестантских теологов, чьи представления об Иисусе из Назарета органично вошли в „евангелие от Воланда".

Но задумывался роман отнюдь не как сборник богохульств. „Помоги, Господи, кончить роман", — так был надписан Булгаковым один из черновых набросков к главам романа в 1931 году2. 
По замыслу автора, он должен был стать „седьмым доказательством" бытия духовного мира. Седьмым доказательством была названа одна из глав романа в черновиках 1937 года. Похабству и пошлости богоборческой пропаганды 1930-х гг. Михаил Булгаков дерзнул противопоставить „откровение зла", чтобы хотя бы таким образом назвать все своими именами.

Это седьмое доказательство не вполне обычное. 

Иммануил Кант (автор „шестого доказательства") бытие Бога выводил из человеческой свободы и нравственного закона, которые не могут быть обнаружены в окружающем материальном мире, а значит, дарованы человеку абсолютно благой и свободной Личностью, то есть Богом. Как раз за эту мысль Бездомному так захотелось упечь Канта „года на три в Соловки", причем этот порыв вызвал у Воланда бурный восторг… 

И именно с этого горячего желания разобраться с „шестым доказательством" и начинается доказательство „седьмое". Все дальнейшие перипетии романа лишь проясняют, как из странной солидарности с „товарищами" вылупляются догадливость, прозорливость и злая мощь незнакомца.

Но только ли реальности и мыслимости сатаны посвящен роман? Конечно, врага рода человеческого можно помыслить так. Можно показать, что мир лежит во зле, что человек в нем бесконечно продуцирует зло. И здесь роман вполне убедителен. Д. С. Лихачев как-то заметил, что после "Мастера и Маргариты" по крайней мере, в бытии дьявола сомневаться нельзя. И уже это — заслуга Булгакова. Во всяком случае, у темных сил одной уловкой будет меньше. С точки зрения Клайва Льюиса, свою конечную задачу бесы могут формулировать так: „Если нам когда-либо удастся создать изделие высшего качества — мага-материалиста, не только использующего, но и почитающего то, что он туманно и расплывчато именует "силами", отрицая при этом невидимый мир, мы будем близки к победному концу" (Письма Баламута, 7). После булгаковского романа туман вокруг этих "сил" несколько рассеивается…

Но Булгаков не только исходит из очевидности зла в мире. Он делает и следующий шаг. Он показывает, как сами евангельские события препарируются сатаной и насколько не в соответствии со своей версией Нового Завета ведет себя „Воланд", когда действие Христовой победы все же прорывает блокаду Москвы, оккупированной Воландом и его свитой.

Похоже, что этот странный апокриф построен Булгаковым так, чтобы спровоцировать читателя на обращение к каноническому тексту Писания. Другой вопрос, насколько удачным оказался его эксперимент… 

Коллизия атеизмов

В обыденном сознании "Мастер и Маргарита" — это роман о творческой личности Мастера, которого сгубила среда. О высокой любви ведьмы Маргариты. О Понтии Пилате и Иуде. Наконец, об Иисусе из Назарета… 
Кроме того, булгаковеды усматривают в романе своеобразный диалог со Сталиным, причем, по их мнению, под Мастером писатель понимал себя, а Иосифу Виссарионовичу отводил роль Пилата. Такое предположение выдвинул Виктор Лосев3. 

Наконец, в восприятии шестидесятнической интеллигенции — это просто текст, распахнувший горизонты „духовного мира". Так, Мераб Мамардашвили вспоминал о „духовной раскованности", о шокирующей свободе слова, которые принесла его публикация в СССР. 

Сам Булгаков полагал, впрочем, что это „роман о дьяволе" (так текст назван в обращении к "Правительству СССР" (28.03.1930). Действительно, смысловая доминанта романа — это тема „смерти второй" (Откр 21:8) — смерти для Вечности. Неслучайно не Христос, но „Воланд", Понтий Пилат, Берлиоз и Мастер стоят в центре булгаковского повествования. Это роман про богоубийц, причем про самых образованных, интеллигентных и даже „мягкосердечных" из них. Пожалуй, несколько особняком здесь стоит лишь фигура Ивана Бездомного, выламывающегося из порядков воландовской Москвы. 

Роман подчеркнуто многомерен. Но как отмечал еще Владимир Ильин, „многопланность романа есть именно плюрализм планов (духовных планов), но не сюжетов"4. Весь этот слоеный пирог реальности, сознания, подсознания, метафизики и житейского быта пронизан одним действом. Мир романа как бы просеивается сквозь сито зла и почти целиком проваливается в меркнущее безбытие. А в качестве движущих сил этой последней встряски представлены различные виды безбожия. 

Неслучайно завязка романа перекликается с "Фаустом" Гете. Трагедию Фауста „запускает" переписывание четвертого Евангелия: Фауст меняет „вначале было Слово" на „вначале было дело" — и сразу же пудель раздувается в призрачного Мефистофеля. Точно также и роман Булгакова начинается с беседы атеистов о Христе, к которой тут же присоединяется „Воланд". 

Кто же такие булгаковские атеисты? Это ядро той силы, что расхристовляла Русь. Берлиоз — глава столичных литераторов и редактор „художественного журнала" (в ранних редакциях — "Богоборца"). Бездомный — антирелигиозный поэт. Они беседуют о том, как доходчивее разуверить читателей во Христе. 

Перед нами с самого начала повествования — вхождение в ту глумливую толпу у Голгофы, где соседствуют злобная ухмылка и яростное богоотрицание. Ненавистью охвачен Бездомный. А брезглив и безразличен Берлиоз. Здесь богоборческая „холодность" сопоставлена с безбожным „теплохладием" (Откр 3: 15). Между этими двумя полюсами распределен и весь столичный бомонд. 

Но для Бездомного атеизм — суррогат веры. В своей поэме он столь злобно „очерчивает Иисуса", что Он получается у него „совершенно живой". А в одной из ранних редакций романа Воланд даже подбивает Ивана растоптать образ Христа, нарисованный на песке. И Иван доказывает, что ему „не слабо"…5 
А для Берлиоза атеизм — среда обитания. Ради того, чтобы не встречаться со Христом, пусть даже столь отрицательным, как Он изображен у Бездомного, Берлиоз растворяет действительность Его жизни в кислоте языческих мифологий. 

Различие между этими двумя атеизмами Иосиф Бродский пояснял так:
Есть мистика. Есть вера. Есть Господь.
Есть разница меж них. И есть единство.
Одним вредит, других спасает плоть.
Неверье — слепота, а чаще — свинство.

И вот для того, чтобы лишить Берлиоза его душевного комфорта (но отнюдь не привести ко спасению) и одновременно направить религиозную тягу Бездомного в „нужное" русло, перед ними возникает „Воланд". Он предлагает свою версию безбожия, гораздо более тонкую и опасную, чем предыдущие. Свое изложение он подкрепляет сомнительным авторитетом „очевидца". 

Какой же фокус проделывает с двумя атеистами отец лжи? 

Диавол не отрицает того, что Иисус „существовал", и вроде бы даже не очерняет его нравственный облик. Он всего-навсего вырезает из Евангелия некоторые куски и вставляет новые (см. ниже), так что при внешней схожести событийной канвы оно утрачивает самое главное: веру в то, что, воплотившись, „Слово, полное благодати и истины, обитало с нами" (ср. Ин 1, 14). По сути дела „Воланд" подвергает Писание той же процедуре, что и Лев Толстой, оставлявший в Евангелии лишь то, что „переваривал" его рассудок. 

„Иешуа" Воланда не разрушает ада и не спасает человека. Вера в такого „Галилеянина" бессмысленна, ведь Евангелие является благовестием, только если Он — Бог. Поэтому главная задача Воланда, пользуясь выражением умученного большевиками святителя Илариона (Троицкого), — „подделка Христа Богочеловека человеком Иисусом из Назарета"6. Ведь подлинный богоотступник — не тот, кто не знает о Христе, но тот, кто знает и — индифферентен к Нему. 

Характерна обмолвка Воланда в беседе с Берлиозом, которого он убеждает в том, что Иисус существовал. Истина же в том, что Он существует. Христиане исповедуют Христа воскресшаго, восшедшаго на небеса и — здесь причастие стоит в настоящем времени — седяща одесную Отца (Никеоцареградский Символ веры). 
И здесь показательны не только прибавления, но и лакуны. Все изменения Воланда вычеркивают из Евангелия Богосыновство Христа. Именно поэтому в псевдоевангелии отца лжи ставится под сомнение Благовещение. Оккультную окраску получают Его чудеса, совершенно перетолкована Его проповедь (из вести о спасении от смерти она превращается в банальный пацифизм). Умалчивается Преображение, и что особенно характерно — ни слова не говорится о Воскресении. 

Воланд превращает Спасителя в „Учителя". И используя надежду людей на помощь свыше, пытается подменить собою Бога. 

И надо сказать, ему это удается. Под его влияние подпадает пытающийся вначале бороться с нечистой силой Иванушка Бездомный. К нему прибегает Маргарита и приводит за собой Мастера. И Мастер постепенно сам доверяется злому духу. Не во Христа, но в бытие и „всемогущество" сатаны должны уверовать люди, по замыслу Воланда. 

Для человека дореволюционной культуры эти пропуски и добавки были говорящими. Но, похоже, Булгаков переоценил своих читателей. После советской школы диссонансом для нас звучит не легенда Воланда, но само Евангелие, которое мы упорно пытаемся втиснуть в прокрустово ложе сатаны. 
Однако в романе есть некоторые эпизоды, разрушающие диавольский миф. 

Весть Воскресения

В одном из своих фантастических романов Клайв Льюис описывает мир, в котором не было грехопадения. Туда с Земли попадают диавол и христианин. И вот, когда христианин убеждает тамошнюю Еву не доверяться искусителю, он спрашивает сатану, помнит ли тот Воскресение? В ответ нечистый дух издает дикий вой. Еще более нетривиальна реакция Евы: она не замечает ни вопроса, ни „ответа" на него… 

В романе Булгакова тоже есть подобный ключ, который к тому же замыкает вечную судьбу Мастера и Маргариты. Это момент, когда, умертвив любовников, бесовская кавалькада покидает квартиру Мастера. Вырвавшись из помещения на улицу, нечистые духи вдруг впадают в истерику. Обычно внешне столь невозмутимые и всевластные, они вдруг теряют всякое равновесие и начинают угрожать. 

Что же так переполошило Воланда и его подручных? Ведь до этого они буквально упивались идиотизмом ситуации, когда бравые нквдэшники пытались из маузеров подстрелить Бегемота7. И вдруг кто-то применил более страшное оружие… 

Это была старуха-кухарка. При виде кавалькады, уносящей в вечность души Мастера и Маргариты, кухарка решила перекреститься. Но едва она, „простонав, хотела поднять руку для крестного знамения", как „Азазелло громко закричал с седла: "Отрежу руку!". Злой дух всполошился и — старушка некстати испугалась. В результате знамение Креста так и не коснулось душ Мастера и Маргариты в час их посмертия. 

Страх кухарки понятен. Но непонятно поведение всевластного „Азазелло". Если крест так страшен для духовной тьмы, то уж, конечно, не потому, что на нем был распят проповедник ненасилия. Значит, Христос действительно — Сын Божий, ставший и Сыном Марии, Распятый и тридневно Воскресший. И здесь имеет смысл пояснить, почему Церковь величает Спасителя „Всехитрецом" (Ирмос 9 песни канона Пятидесятницы). 
Странное таинство вочеловечения Бога настолько не вмещается ни в какие рамки здравого смысла, что древним христианам приходилось использовать самые смелые образы и выражения для того, чтобы передать его суть. Один из этих образов — „обман обманщика", при котором „отец лжи" сам попадается на крючок Божественного смирения. 

Так, в своего рода подмене видел суть Боговоплощения святитель Кирилл Иерусалимский: „Надлежало пострадать за нас Господу, но не осмелился бы приступить диавол, если бы знал сие. "Если бы познали (власти века сего), то не распяли бы Господа славы" (1 Кор. 2:8). Итак, тело соделалось отравою смерти, дабы дракон, когда надеялся пожирать, изблевал и тех, которых пожрал"8. 

От диавола была скрыта тайна Рождества. Иисуса он считал всего лишь очередным праведником-неудачником, который рано или поздно попал бы в его сети — ад, куда доселе сходили все люди, и откуда выхода не было никому. Но оказалось, что Господь приуготовил для смерти „рвотное", а для нас, по выражению священномученика Игнатия Богоносца, — „врачевство бессмертия" (Послание к ефесянам, 20). По слову святителя Григория Богослова, „мы возымели нужду в Боге воплотившемся и умерщвленном, чтобы нам ожить" (Слово на святую Пасху). 

Христос умирает и ад „при виде Его ужасается: затворы его сокрушаются, ломаются врата, гробы отверзаются и мертвые восстают радуясь"9. Так празднует Церковь смерть Бога, воспринявшего душу и плоть, чтобы во всей полноте, даже до смерти Крестной, стать Человеком. 

„Царствует ад, но не вечнует над родом человеческим: Ты бо положся во гробе Державне… избавление неложное быв Спасе, мертвым первенец". Эта строка из канона "Волною морскою" (утреня Великой Субботы) поражает слух: „Христос умер, значит, смерть обречена". 

Ад разверз свою пасть, чтобы поглотить умершего на Кресте, но не смог ее сомкнуть. Неразрывно с человеческой душой Иисуса туда сошло предвечное Слово. Вторая Ипостась Святой Троицы, вочеловечившись, исцелила расколотое грехопадением человеческое естество. И ад, не в силах разорвать Богочеловечество во Христе, не в силах и перенести славу Божества, отныне не властен удерживать свою добычу.

Именно "Сошествием во ад" именуется пасхальная икона Христова Воскресения. На ней Христос, стремительно, так, что даже развеваются воскрилия одежд, сходит в твердыню смерти и изводит из ада томившихся в нем людей. Первыми, с правой и левой стороны, припадают ко Христу Адам и Ева. Внизу, в оковах, — поверженный дьявол. 

Отныне даже кухарка может начертанием креста связать духа тьмы. И поэтому все, что остается лукавому духу, это в ужасе шипеть на христиан. Кстати, здесь еще одна причина, по которой не стоит его слушать… 
Именно эти смыслы свернуты в данном эпизоде со знамением Креста. Но это лишь наиболее яркое звено из целой цепи намеков, рассеянных по пространству романа. 

Очаги сопротивления

Порыв кухарки — не единственный случай в романе, когда реальность тварного бытия не прогнулась под „копытом инженера" (название черновиков 1928 – 1929 гг.). Перечислим еще лишь некоторые ситуации, когда тьма была принуждена отступить: 

1. Милосердие Маргариты (она обнадежила и простила детоубийцу Фриду). 
2. Человеческое участие женщин в Варьете, заступившихся за обезглавленного конферансье: „ради Бога, не мучьте его". 
3. Крестное знамение буфетчика, согнавшее бесовский „берет". 
Оказывается, воландовская версия Евангелия „работает" только в тех случаях, когда люди приняли ее в свои сердца. Если же сочетания злой воли „человекоубийцы от начала" и сердечного стремления человека не произошло, то действуют совсем другие законы. Тогда оказывается, что даже ручеек любви способен размыть ледяную глыбу „воландовской" Москвы. Даже машинальное „обмахивание" себя крестом способно оградить от сатанинских фокусов. 

Москва мертвых душ

В черновиках есть интересное продолжение эпизода с буфетчиком. В ранней версии он оказывается еще более „грамотным" персонажем. Столкнувшись с нечистой силой, он сразу же бежит в церковь. Но неожиданно вместо благодатной защиты он встречает там обновленческого священника-ренегата, превратившего храм в комиссионный магазин. И у буфетчика опускаются руки — золотые червонцы не уберегают от зла. 
Таким образом, в стране атеизма инерция человеческого тепла, милосердия и бытовой церковности не может отворить человеку двери того дома, где, по слову Александра Галича, „с куполом синим не властно соперничать небо". Ибо его нет.

Церковь попрана. Мир действия романа — это мир, в котором взорван храм Христа Спасителя, паривший над городом во многих ранних работах Булгакова. А свято место пусто не бывает. И вот вместо литургии в Москве совершается черная месса на балу у сатаны. В этом видит средоточие смысла романа Н. К. Гаврюшин, что дает ему повод обвинить Михаила Булгакова в откровенном сатанизме10. 

Но самое печальное то, что это кроваво-призрачное действо — лишь отблеск того мира, в котором живет интеллигенция красной Москвы. В „истории болезней", записанной Булгаковым, духовное омертвение российской элиты таково, что она просто не замечает характерный фон происходящих событий. 

В романе своеобразной музыкальной приметой „мертвых душ" служит фокстрот "Аллилуйа", созданный американцем Винсентом Юмансом как кощунственная пародия на богослужение. Он пронизывает все пространство романа. Он звучит в ресторане, где собирается писательский бомонд, под его музыку бесовская сила является в кабинете профессора — специалиста по раковым болезням, его наяривает оркестр на балу у сатаны. И оказывается, что вся эта театральная, писательская и журналистская толпа новых „партейных" русских, променявших свой талант на возможность быть при власти и пьянствующих ныне в ресторане "у Грибоеда", — едина с толпой у "Лысой горы", с толпой, орущей: „распни Его". 

Богохульство, глумление и богоубийство проходят через все века как единое целое. И как каждое церковное таинство есть участие в том Событии, что произошло „во время оно" и с тех пор распространяется сквозь все времена, так есть и всевременное движение от Христа вспять ко греху. 

Так, для православных христиан таинство Крещения есть вхождение в ту иораданскую воду, которую освящает Своим Крещением Христос. А таинство Евхаристии вводит нас в ту Сионскую горницу, где Спаситель священнодействует святые тайны Своей Плоти и Крови и приобщает им нас. 
Но точно также можно говорить и о „черной соборности" (по выражению прот. Сергия Булгакова) и черной мистерии богоотречения, которая тоже проходит через века и в конце заполонит собой все религиозное пространство истории. В таком контексте роман приобретает несколько иное звучание. 

Конечно, гораздо комфортнее видеть в романе водевиль, сатиру на власть и борьбу писателя за свое право на „творческую свободу самовыражения". Но схваченные Булгаковым типы мертвых душ — все же не детектив, но диагноз. А диагноз остается в силе, даже если болезнь приняла затяжной характер. У меня, по крайней мере, возникает иногда ощущение, что выдуманный мир "Мастера и Маргариты" плавно перетек в реалии наших дней. И хамские выходки НТВ и "Московского комсомольца" — лишь гребень той лавины, что захлестнула страну. Сам же обвал куда серьезнее. 

Булгаков не зря считал себя учеником Гоголя. Кривое зеркало, созданное им, не только уродует святыни — оно в истинном свете отображает души зрителей. Может быть, именно поэтому, заглянув в него, люди начинают хохотать. И не слышат тихую скорбь Николая Васильевича, еще из XIX века обращающегося к нам: „Чему смеетесь? — Над собой смеетесь!" 

„Мастер"

Последний момент, на котором хотелось бы остановиться, — это проблема творчества. 
Поскольку речь идет о трансформации Евангелия, стоит отметить, что „роман в романе" Воландом у Мастера сворован. Диавол настолько бестворческое существо, что может лишь паразитировать на человеческом таланте. Роман про Понтия Пилата принадлежит не „очевидцу" событий, но художественному гению Мастера. „Очевидец" лишь выдает плоды человеческого воображения за свои наблюдения. 

Можно по-разному интерпретировать восклицание Мастера: „О, как я все угадал!", — в котором он выразил радость по поводу того, что его версия евангельских событий полностью подтвердилась авторитетным рассказом „очевидца". Также по-разному можно понимать степень участия Воланда в появлении романа Мастера. Вероятно, речь здесь может идти о своеобразной черной синергии художника и бесовской силы. Однако ясно, что, хотя и не без наития злого духа Мастер создавал книгу, которую Воланд, Мастер и Булгаков предлагают как описание того, что „было на самом деле", но, с другой стороны, без творческого усилия Мастера это псевдоевангелие не вошло бы в жизнь Берлиоза, Иванушки и Маргариты, и Воланд здесь выступает уже, скорее, в роли технического персонала, „служебного духа", распространяющего рукопись Мастера в мире людей. 

Во-вторых, обратим внимание на то, что через поздние произведения Булгакова сквозной нитью проходит проблема творца, не совладавшего со своим творением. Вспомним "Роковые яйца", "Собачье сердце", в которых „срабатывает" эффект обратной связи, впервые с такой силой представленный в гоголевском "Портрете". Автор привносит в свою работу долю некой нечистоты — и вдруг создатель и создание меняются местами. Творение выходит из-под власти творца и начинает активно вторгаться в его жизнь. 

Однако, если в "Роковых яйцах" и "Собачьем сердце" „продукт" начинает определять земную судьбу создателя, то в "Портрете" и "Мастере и Маргарите" эта проблема выходит на более высокий уровень. 
Подобно живописцу в "Портрете", Мастер создает на бумаге мир. И вдруг оказывается, что рукописи не горят. И тогда выдуманный мир начинает как бы сгущаться и пропитывать своими смыслами само существование Мастера. В своем романе про Понтия Пилата Мастер аннулировал Богосыновство Христа и тотчас мир, в котором не случилось спасения, аннигилировал его самого. Трудясь во времени, Мастер навечно сковал себя страницами своего романа. Более того, он обрек на такую Вечность и Маргариту. 

В третьих, — и это самое печальное в этой истории, — подобно тому, как раннее творчество Гоголя легло крестом на его совесть, так и творчество Булгакова не могло не опалить его душу. И собственно духовная эволюция автора "Мастера и Маргариты" только подтверждает эту гипотезу. Как мы уже писали выше, Булгаков был знаком с Православием с детства и не понаслышке. Он рос в благочестивой семье. Более того, священник, венчавший первый брак Михаила Афанасиевича, был не кто иной, как замечательный протоиерей (впоследствии новомученик) отец Александр Глаголев — батюшка большой духовной зоркости и глубоких богословских знаний (он, в частности, выступал экспертом по делу Бейлиса; благодаря именно его заключению Бейлис был оправдан). Но необходимость постоянно доказывать советской власти, что белогвардейщина окончательно вытравлена из его отныне обновленной души, побуждала Булгакова добивать в своих газетных статьях „тихоновскую церковь" и посмеиваться над бедствиями церковного народа. Наиболее яркие примеры этого: очерк Киев-город (Накануне, 6 июля 1923), где Булгаков издевается над „старой" церковью тихоновцев (напомним, что к 6 июля прошло всего 10 дней, как патриарх Тихон был освобожден из-под годичного домашнего ареста и к этому времени уже были расстреляны многие архиереи и священники) и фельетон Глав-полит-богослужение (Гудок. 24 июля 1924), в котором Булгаков натравливает власть на приходскую церковь, „мешающую" проведению политграмоты в близлежащей школе. 
За время создания "Мастера и Маргариты" духовные ориентиры писателя сместились от монотеизма к дуализму — равномощности доброго и злого начал бытия. Романтизация Зла привела Булгакова к десакрализации Добра. Трагедией обернулась сама попытка посмотреть на Христа внешними — холодными, бесовскими — глазами. 

Возвращаясь к парадоксу „правдивой лжи", попытаемся ответить на вопрос, почему же недопустимы никакие, пусть даже мысленные, эксперименты с истиной? Ответ в том, что истина не есть „что", как полагал Пилат, но „Кто". Господь и Бог наш Иисус Христос свидетельствует о Себе: Аз есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня (Ин 14, 6). 

Поэтому, как поясняет Владимир Эрн, старший современник Михаила Булгакова: „Истина не есть какое-то соответствие чего-то с чем-то… Истина онтологична. Познание истины мыслимо только как осознание своего бытия в Истине. Всякое усвоение истины не теоретично, а практично, не интеллектуалистично, а волюнтаристично. Степень познания соответствует степени напряженности воли, усваивающей Истину. И на вершинах познания находятся не ученые и философы, а святые". И напротив, любое искажение истины о Христе делает невозможным соединение с Ним. Вымышленному образу можно симпатизировать, но ему нельзя причаститься — в нем нет спасения. 

Так стоит ли доверяться „очевидцам"?

1 Святой Иоанн Дамаскин. Точное изложение православной веры. СПб, 1884. С. 50. 
2 См.: Великий канцлер: черновые редакции романа "Мастер и Маргарита". Публ., вступ. ст. и комм. Виктора Лосева. М., 1992. С. 262. 
3 См.: Великий канцлер... Комментарии. Сс. 514 — 515. 
4 Ильин В.Н. Ведьмы и коты в сапогах и без сапогов / Эссе о русской культуре. СПб, 1997. С. 319. 
5 Черновики 1928-1929 гг. Глава "Доказательство инженера". См.: Великий канцлер..., Комментарии. сс. 509-510. 
6 Святитель Иларион (Троицкий). Священное Писание и Церковь. Сб. "Без Церкви нет спасения". М. — СПб., 1998. С. 90. 
7 Религиозное невежество всегда несколько преувеличивает меру своих возможностей. Любопытно, что эта действительно абсурдная с точки зрения метафизики ситуация имела место в жизни одного из первых отрицателей метафизики. Лютер, переводивший в Вартбурге Писание на немецкий язык, как-то запустил чернильницей в пакостившего ему черта. Точно также некоторые „ученые" сейчас пытаются запеленговать „НЛО", замерить благодать или построить теорию „торсионных полей", описывающую взаимоотношения оккультных „тонких миров". И ведь писала же Марина Цветаева: „Бог ручною бегонией на окне не цветет!"... 
8 Святитель Кирилл Иерусалимский. Поучения огласительные и тайноводственные. М., 1900. С. 161. 
9 Зандер В. Великий Пост и Светлое Воскресение. М., 1990. С. 46. 
10 Гаврюшин Н.К. Литотстротон или Мастер без Маргариты // Символ №23. 1990. — С. 269-272. 

Диакон Михаил Першин
"СОБРАНИЕ", 24 августа 2004 г.
Портал-Credo.ru


 



Яндекс.Метрика

На главную страницу