На высокой скале, над "Монастырским" проливом, покоится старое валаамское кладбище. Так и сказал нам кто-то из монахов: "покоится". Отделяет его от святой обители каменная белая ограда. В обители глухая тишина: дремлет Валаам под усыпляющий шепот сосен, под всплески Ладоги; а здесь уж не тишина, а глуше и глубже тишины: покой. Так и подумал тогда: "могильная тишина". И стало понятно мне книжное это выражение. Старые клены, липы, в золоте и багрянце августа, роняют листья на бугорки-могилки, поросшие травою. Весь Валаам из камня, много гранита и мрамора у него, но не видно надгробных памятников. Не любят иноки валаамские надгробий: память – богоугодное житие. У Господа – все на памяти. Круглые камушки на травяных бугорках кой-где.
  "Послушник Василий. Преставился лета 1871, апреля в 26-й день, 23 лет от роду", – читаю я на круглячке могильном. Кто он, откуда родом, зачем пришел на это глухое кладбище в такие годы? "Меня еще и на свете не было, а уж он...!" – пробегает в душе печалью, и заливает радостное сознание, что я жив, молод, а впереди... сколько же впереди, в с е г о! Я смотрю на мою жену, юную, как и я, и говорящие глаза наши встречаются в одном чувстве: какая радость, и сколько же впереди – в с е г о! Нам тесно на этом кладбище. Уйти бы... Но провожающий нас монах смущает: сразу уйти неловко, надо взглянуть "на схимонахов".
  Вот, вдоль дорожки, под тенистыми кленами и липами, лежат голые каменные плиты. Все одинаковые, – как и те, что лежат под ними. Это могилы схимников, обитателей дебрей валаамских, скитов, пустынек. Одиннадцать их покоится, молитвенников, подвижников, молчальников. Самому старшему 95 лет. Я знаю, что все эти подвижники – отдали свои жизни на служение "идее", что все они люди могучей воли, но непонятно мне, юному, студенту, зачем оставили они жизнь и близких, ушли в леса. И что же от них осталось? Только надгробные плиты да "жития". Я говорю монаху. Он вздыхает.
  – Как можно...– говорит он, – а сколько же людям утешения от них было? А в Евангелии у Господа как написано? "Да оставит тленная мира и возьмет крест свой и по Мне грядет". Благое иго избрали себе. Как же так – для чего! Вот я вам скажу, какое дело. Вы как же душу-то за пустяк принимаете? А в ней все дело, ее сохранить надо, воспитать для вечной жизни, как ей назначено, в приуготовление. Как так не можете понять? Нет, вы над душой подумайте. Вот послушайте. У нас здесь глухо, а все-таки народ доходит до самых глухих пустынек, до дебрей самых, желает от святого человека-подвижника благословения и молитвы... душа его желает. Вот один схимонах у нас и возревновал, надумался, в соблазне: надо мне душу спасать, очищать, а тут мне развлечение от людей. А жил он на дальнем островке, туда раз в году к нему народ добирался, требовал утешения. Он и возревновал: хочу совсем от мира отрешиться. И вот, глядите, какое произволение над ним, какое ему было указание. Значит так, будто подвижник ты, а про малых сих памятуй. И вот, благословился у о. игумена, у настоятеля, и ушел в пермские леса, в самую глушь глухую, где только одни медведи проживают. Ушел в Пермский край. В лес глубоко забился, поставил себе келейку, вроде конурки в ямке, землей прикрылся – пришипился и живет, молитвы правит. И было ему первое предостережение. Пошел он на ключик водицы взять, приходит в свою пустыньку, а шалаш его весь разметан, и сидит на пеньке медведь будто. Ну, он убоялся того медведя, схоронился в кусты. Ну, медведь посидел – ушел. Поправил свою келейку отшельник, опять молиться стал. И уж тут будто тот медведь, подумаешь-то, дорожку к нему и указал: пришли к келейке страждущие, ищущие утешения, стали досаждать ему нуждами, совета-благословения просить. Он еще дальше ушел, в самую-то разглушь глухую, оградой оградился, ставенки к оконцу навесил...– и туда дорожку к нему нашли. Станет он на молитву, а в ограду-то стук-стук народ ломится, через ограду перелазят, в оконце стучат, утешения-благословения просят. Тут уж ему и открылось: сколько же горя непокрытого кругом, жалко народа стало. Может, ему Господь на мысли так послал. А он-то – схимонах простой, не иеромонах, не может благословлять, не в праве, благодати не сподоблен. Уж тут ему даже горько стало, так проникся слезами приходящих. И вот, во снисхождение мирской скорби и ему в успокоение, разрешил ему преосвященный благословлять. Вот как взыскуют у нас подвижников. А вы говорите – зачем из мира уходить! Для подвига, для утешения, он уже выше мира обретается, подвижник-то, души ведет... как можно! Поглядите, как к нашим схимонахам влекутся. Значит, душа желает очищения, а вы говорите – для чего такое. Нет, недаром они на подвиге стояли. Поживете – узнаете.
  Пожил я – и узнал, многое узнал. И как бы хотел теперь, через десятки лет с того августовского утра, найти крепко на подвиге стоящего, отрешившегося от всего земного, – благословиться. Где Россия, творившая светлых с т а р ц е в, духовников народных? Есть ли они теперь, на новом Валааме? Сердце мне говорит, что есть, в необъятных родных просторах, неявные, может быть, прорастающие только в великом народе нашем. Придет время – и расцветут редкостные цветы духовные: Господний посев не истребится.
  Тут же, у плит, из пня столетней липы мудрый монах устроил кресло, дабы пришедший сюда присел отдохнуть возле этих одиннадцати подвижников, поднявшихся над суетою мира, и поразмыслил над бренностью преходящего. Мы присели. Желтая бабочка покачалась на стебельке, выросшем из плиты, и полетела, порхая, за ограду. Падали бесшумно листья кленов, ровно плескала-вздыхала Ладога под скалой, медленно проплывали облачка... – все говорило о движенье, о времени, ускользающем... куда? На краю кладбища – длинная, травою обросшая плита. Говорит на ней каменная надпись, что покоится здесь... король! Невероятно. Магнус II Смек, краль Шведский: "быв в короне, и схимою увенчался". Был такой, но едва ли бывал на Валааме. А может быть... Жизнь творится легендами, творит легенды.
  Высокий гранитный крест осеняет покой отшедших – схимонахов, монахов, трудников: "Со святыми упокой, Христе Боже, раб Твоих..." У его подножия – аленький запоздавший мак, в росе еще. Жена робко его срывает, – можно ли... з д е с ь? И, взявшись за руки, с облегчением мы выходим за ограду, на вольный воздух.
  По краю скалы – чугунная решетка. Внизу, глубоко, – пролив. Солнце ярко горит, плещется на волнах, слепит. Скалы на той стороне пролива не так угрюмы, лес на них в солнце, повеселел. Видно, как бредет там берегом, по камням, монашек с берестяной корзинкой, сходить по грибы благословился, для братии; красная лодочка с монахами-гребцами плывет к островку в Проливе. А вправо – вольная Ладога, спокойная. Редко вспыхнет на ней барашком сизая волна, плеснет на камни у Никольского островка. Скит на островке – пустыня, ни единой не видно ряски. Прямо против него, на той стороне Пролива, как другой страж безмолвия лесного царства, светится над островерхими елями солнечным золотым крестом среброверхая колокольня Большого Скита – Всех Святых.
  Я гляжу вниз. Под скалой раскинулись монастырские сады, а по самой скале тянутся могучие клены, шелестят под ногами у нас вершины, багряные и золотые. Нет земли под ногами, а каким-то чудом висишь над океаном листьев. За краем его, внизу, – сады. Слава трудников Валаама, слава – чудо. На камне – л у д о й называют на Валааме этот камень, – взошли сады. Правильными рядами идут раскидистые яблони, груши-дули, сквозные вишневые деревья – радость. Вон и любимые ягодные кусточки смородины и крыжовника, взятые чинно в жерди, – видно отсюда даже блистающие грозды ягод – сквозные яхонты красной смородины, тяжелые сережки крыжовника. Прижавшись к скале гранита, чернеет деревянная беседка, вся в зелени, в черемухе, в сирени и жасмине. Весной-то какая красота!..
  – Садиком любопытствуете? – спрашивает старичок-послушник в скуфейке. – Да, по весне рай у нас. Соловушки, ангельское дыхание воздухов, цветики Господни. Голову даже заливает, не отойдешь. Яблока у нас на весь год братии хватает. А какая антоновка..! На Благовещенье моченым яблочком утешаемся. А с чайком-то заваришь... И подумайте-то: ведь на камне произрастание красоты такой! Двадцать лет трудился тут монах Гавриил, землю таскал на луду плешивую, все сам насадил. А вон, поправей, у моста через овраг, другой сад. Там у нас лечебные травы произрастают. Там на каждой яблоньке, может, десятка по два сортов родится трудами о. Никанора премудрого. – Награды имеем за яблочки, медали золотые. А цветов-то сколько, какие и – аргины, и... чего-чего нет! Иконы убираем, и Крест Животворящий, на Воздвиженье, и на хоругви, на крестный ход когда... Ли-лии произрастают даже, белые, чистые, вот архангел-то Гавриил пишется, с ли-лиями... самые такие, все трудами. У нас по озеру в июнь-месяце льдинки еще похаживают, а уж сады цветут – благоухают, дыханье ангельское такое... вон куда уйдешь, а все слыхать, как черемуха подает себя... по всему-то монастырю, томит даже, окошки уж прикрываем, размаривает душу.
  – Поедут по скитам-то? – спрашивает знакомый богомолец, извозчик питерский, ехали с ними на пароходе.
  – Поедут беспременно. Вишь, пароходик-то наш дымит, пары разводят. А куда ездить изволили?
  – К "Коневской" ездили, к Александру Свирскому... А теперь куда повезут?
  – О. казначей возвестил, чтобы к Андрею Первозванному, часовенка там, на высоте, очень живописная красота расположения. Бывали?
  – Как не бывать, мы каждый год все скиты объезжаем, завсегда уж по скитам, душу радуем. Когда еще и парохода у вас не было, так на лодках ходили, годов тому двадцать. Мы старинные богомольцы, тогда билетов этих не выбирали. А теперь по билетам, за денежки.
  – А как же-с... пар-то развести надо? То на своем пару возили, на веслах, а теперь надо пароходик оправдать. А с бедного богомольца мы не взыскиваем. Кто побогаче – за него мзду и положит, вот и ладно выходит, по-Божьи. Не правда разве? А не от корысти мы. Мы для богомольца всякое удовольствие предоставляем. Стих даже для богомольца поют, монашек наш придумал. "Пречудный остров Валаам" – называется, "обитель избранных людей".
  Видно сверху, как на пристани, у пароходика, чинно расхаживают в долгополых рясках и острых шлычках, перетянутые кожаными поясами, мальчики-монашонки, отданные родителями в духовное наставление на год-другой. Ведут они себя чинно, солидно даже, как настоящие монахи. На их лицах – присматривался я к ним подолгу – залегла несвойственная их летам сосредоточенность, вдумчивость, сознание некоего подвига. Пожалуй и хорошо это. О. Антипа все говорил бывало: "от святого не будет плохого, молитвами силы набирают". Невольно улыбнешься, когда услышишь, как мальчуган, серьезный не по годам, входя к вам в келью с видом смиренного брата, напевно тянет: "Молитвами Святых Отец, Господи, Иисусе Христе, Боже наш, по-ми-луй на-ас..."
  Неподалеку вижу я коренастого старика в священнической шляпе. Он стоит у решетки и смотрит к Никольскому скиту. Загорелые кулаки его постукивают по решетке, будто от нетерпения. Оттуда, с Ладоги, приходят пароходы. Но там еще ничего не видно. "Пароход!" – слышу я хриплый возглас, тревожный, возбужденный, и вижу, как рыжий сапог старика бьет по гранитному столбику решетки. "Слышите... гудит?" – тревожно говорит старик сам с собой. Я посмотрел к Ладоге – нет никакого парохода. И услыхал: "и сегодня нет".
  Я спросил: "Вы ждете парохода..? Вы из богомольцев?" Он махнул рукой, устало, – безнадежно, так показалось мне.
  – Прислан сюда, под начал, на исправление, указом. Прошли все сроки... все жду... три года здесь...
  Он говорил отрывисто и, показалось мне, раздраженно. Взглянул на нас и улыбнулся растерянно, словно хотел сказать: "видите, какое положение", – жалобно как-то улыбнулся, виновато. И я смутился: священник, старый человек и – для исправления, как мальчик! Мне было стыдно спросить его – за что же он под начал, на исправление. Но он сам начал говорить:
  – Знаете, господин студент... т а м ведь у меня семья, шестеро ребят, попадья горюет, поджидает, а о н и забыли! Далеко, под Поневежем, Олонецкой губернии, глухое место наше. Ну, провинился, каюсь, пил. Да пора бы уж... Господь простил, видит мое раскаяние. Трудно попадье, просвирней в селе стала... дочка в селе учительствует, парни мои в семинарии...
  – Что же вы не едете, если пора..?
  – Нет консисторского указа, да и приход мой занят. А у попадьи моей денег нету, чтобы хлопотать. Все и жду, – вот пароход придет, указ пришлют, приход дадут... письмецо попадья напишет.
  Тихо, словно на колесиках подкатился, подошел мальчик-монашонок и бухнулся в ноги священнику:
  – Благословите, батюшка о. Николай. Старик истово благословил его и дал поцеловать руку.
  – Что, парнишка, не скучаешь? – потрепал он монашонка по щеке. – Отец его привез, по обещанию, потрудиться на монастырь. В бабки, чай, хочется сыграть, с мальчишками подраться, а?
  – Не-эт... – смиренно-грустно сказал мальчик, – греха много...
  – Ишь, греха много... что говорит-то! Да знаешь ли ты еще грех-то? Грех, братец!.. Господи, прости мои согрешения...
  О. Николай не договорил. Загудел пароход на Ладоге и показал из-за мыса дым. В скиту Никольском, на островке, появились две черные фигурки: вышли отшельники поглядеть на вестника покинутого мира. Белый пароход входит в пролив, оглашая могучим ревом тихие леса на скалах. Подвигается ближе, ближе. Видно темную толпу богомольцев на палубе. Слышно, как стройно пьют на пароходе, церковное, вызывая лесное эхо: "...да воссияет и нам гре-шным... свет Твой присносу-у-у-щный..." Монахи на пристани отвечают: "...молитвами Богородицы, Светодавче, слава Тебе". Монастырская тележка с грохотом скатывается к пристани. Монах с книгой важно спускается по гранитной лестнице. Бегут богомольцы по горе – "мир" встречать. Подходят к решетке, смотрят. Говорят:
  – Отец Николай-то как побежал... весточку поджидает все.
  – Хоть и попривык к нам, а на грешную волю рвется...– говорит старый послушник, – а отчего? Суемудрие все питает, в отсечении воли своея не приобык.
  Нам страшно от этих слов. Невыразимо жалко бедного батюшку. Нам понятна его тоска. Мы крепко беремся за руки, идем к гостинице и взглядами говорим друг другу: нет, никогда не разлучаться! Нас встречает благовест к вечерне, вечерний отсвет на куполах, на крестах.