Мы проходим в монастырские ворота, которые называются – святые: над ними церковь Петра и Павла. Дальше – еще ворота. Говорю: "как в крепости живете!" О. Антипа не понимает будто и говорит с улыбкой:
  – Пустынножителям всегда надлежит в к р е п о с т и пребывать. А, про камни вы разумеете... Это дело хозяйственное, строено на века. А на в р а г а у нас крепость – Крест Господень. От врага камнем не оградишься. Крестом да к р е п о с т ь ю духа ограждаемся.
  Проходим еще ворота, и открывается "монастырский двор". Справа – великолепный собор Преображения Господня. Какой лучезарный свет! какие синие купола в лазури, золотое крестов блистанье! Всплывает, от детских лет: "Лик Его был как солнце, и ризы белы, как снег". Нет, не забыл еще. Как раз об этом рассказывал на экзамене, когда поступал в гимназию. И вот, тоже 7 августа, как тогда, – такой же солнечный день, с северной крепкой свежестью – и вижу, как и тогда я в и д е л, Преображение Господне.
  Только тогда был Горкин, рассказывал про "трех Спасов" [1] и утешал: "не робей, впустят тебя в училищу". И вот "впустили", и вот уже я студент... Милого Горкина уже нет на свете, но вот почти такой же, такой же р у с с к и й и ласковый, – о. Антипа. И говорок его чуть похожий. Только не говорит – "милок".
  – А теперь, м и л ы е, проведу вас благословиться к о. игумену Гавриилу. Добрый он, не бойтесь, благословит на доброе пребывание.
  "Не бойтесь"... Словно, бывало, Горкин: "ты не робей, в п у с т я т".
  Слева, против собора, блестит на солнце широкое застекленное крыльцо – вход в настоятельские кельи. Послушник, в белом подряснике, поклоном, молча, встречает нас. Чисто, крашеные полы, ковровые "дорожки", фикусы в кадочках, огромная лапистая арма. О. Антипа подходит к арме, снимает пальцем капельку с широкого копьевидного листа и говорит шепотком, благоговейно:
  – Господом указано цветку сему возвещать погоду: как начинает п л а к а т ь – жди дождичка. Сию арму еще о. Дамаскин садил.
  Потолок – сводами; по белым стенам – картины, разные виды валаамские, труды наезжих художников, дар за гостеприимство. А вот, на портрете в раме, – суровый хозяин валаамский, великий устроитель, о. Дамаскин покойный. Чтут его на Валааме крепко. Куда ни пойди – везде наткнешься на дела рук его и железной воли: мосты, дороги, кресты гранитные, канавы, обложенные камнем, водопровод... Возле высоких старинных часов в футляре, мерно отсчитывающих неспешное время валаамское, стоит смиренно старушка-богомолка, в лиловых лапотках. И ее примет владыка валаамский? Всякого принимают тут: "нет у нас зрения на лица".
  – Понятно, каждому свое уважение...– шепотком говорит о. Антипа. – Ина слава солнцу, ина слава луне... Ну, ее после примет, а вас я наперед проведу. Надобно мне к гостинице поскорей, да и московские вы, на вас слава далекая, а дальнему особое уважение – почет.
  И серый глазок его смеется. Я спрашиваю про бледного послушника у двери, опустившего голову в печали, – почему он такой, приговоренный.
  – А провинился. Это место, у притолоки, – для горького покаяния. Вот и ждет послушания себе. Вы уж на него не смотрите, он и без того сокрушается. Не велик грешник... так, маленько чего ослушался.
  Из соседней комнаты выходит настоятель. Старушка хочет к нему приблизиться, но о. Антипа ограждает: "Не лезь первая, тут покажи смирение – т а м зато будешь первая. Ты уж другажды добиваешься, я тебя знаю, а мы в первый раз".
  Игумен Гавриил – настоящий властитель валаамский; высокий, крепкий, с умным взглядом добрых и светлых глаз. Говорит неспешно, плавно, видимо – думает, пойдет ли к делу. Благословляет нас. Провинившийся послушник земно кланяется ему и становится ждать у притолоки. О. Гавриил удостаивает нас чести: приглашает на чай, в гостиную. О. Антипа доволен, ласково мне мигает, словно хочет сказать: "говорил – не бойтесь!"
  Мебель гостиной – старинная, красного дерева, тяжелая: стол овальный и опять – высокие часы с курантами: помнить надо – "время пению, молитве час". Над столом картина Шишкина, писанная художником в море, "за две версты". Святые острова, дремучие леса на скалах и белый монастырь, благословляющий крестами; скит Никольский, скит Всех Святых, и над водами – чайка.
  – Знаменитый Шишкин это, – говорит о. игумен, – во славу Божию здесь трудился. Художники нас не забывают, любят природу Божию. У нас и свои художники, весь собор сами расписали. У нас и школа живописная. Все посмотрите, и святыни, и мастерские наши. Из Москвы вы... А Донской монастырь вы знаете?
  Господи, Донской!.. Там похоронен мой отец... и Горкин. О. игумен учился там:
  – В духовном училище там учился, Москва – родная мне. И грустно улыбнулся, вспомнил.
  – Благословляю вас, посмотрите все. И на лошадке можно, куда подальше. И на лодке, и на нашем пароходике, по скитам.
  Мы получаем благословение – "на все благое". Это здесь очень важно. Здесь без благословения ни шагу, строго.
  Перед нами – собор Преображения. Господня, уходит в небо высокой колокольней. Тридцать и три сажени! Синие купола горят. Гранитные колонны в окнах и у крыльца. Гранитные кресты на камне. Все опоясано гранитом. Строено на века. И все построили монахи, сами. Не верится.
  – Все сами?! – спрашиваю проводника-монаха.
  – Работа братии, – ответствует он смиренно. И я вспоминаю, как часто говорилось: "монахи – тунеядцы"! Да как же так? "Все, до последнего гвоздочка, сами", "Бог помог", "для Господа трудились". И все без похвальбы, смиренно. Чудеса!
  Входим в законченный нижний храм, – здесь престол преп. Сергия и Германа. Колонны, своды, стены – в узорах, в херувимах. На голубоватом своде – звезды. И это са-ми? Все? Работа братии. И этот иконостас, резной, розово-голубой и золотистый, – сами? Господь помог.
  – А иконы..?
  – Работа братии.
  – А... кресты на куполах?..
  -Здесь лили. Из братии трудились...– смиренно ответствует монах, перебирая четки.
  Поют старинным, "знаменитым" распевом – валаамским. Слышится мне народное, п р о с т о е, трудовое, – и грусть, и вскрики. И голоса – простые, простонародные. Слышится мне родное: певали так артелью, у нас, бывало... Мне нравится.
  В колоннах, справа, – серебряная рака, "спуд". Мощи Преподобных, Сергия и Германа, – под спудом. Монах поясняет скупо: лет семьсот тому, из Нова-Города вернулись Преподобные "на родину"; от шведов увозили мощи, дабы не надругались "Лютеры", и вот, "глубоко", под спудом почивают. Мы преклоняемся, прикладываемся к ликам на серебре. Поют молебен. Недалеко от раки – схимонах. Укрылся схимой, лица не видно. Я с содроганием смотрю на схиму: шито белым по черному – крестики, слова, – молитва? – череп, кости... Чтобы о смерти помнить? Вспоминаю: "человек, яко трава дние его..." Не понимаю, но... узнаю? Заговорить бы..? Но схимонах недвижен, весь – в и н о м. Схимонахи... кто же? Я, студент, этого не знаю. Для ч е г о – не знаю. Или – знаю? Как будто рассказывал мне Горкин..? Старый плотник – знал. А я не знаю.
  Верхний храм – в отделке, там леса. Провожатый неразговорчив, ведет нас в сети перекладин, охраняет: "вниз не смотрите, тут опаско". Идем несмело. Расписывают стены, висят на тоненьких дощечках – жуть. Старый худой монах, весь в краске, с кистью, поясняет:
  – А это фарисеи... носы-то ишь у них какие... горбатые! А это – притча... И начинает объяснять нам притчу.
  – Да они учены, – говорит монах, – все притчи знают. Ты, о. Федул, своди-ка их на колокольню, про колокола скажи, а притчу они знают, ученые. Мне к тебе велено свести, с рук на руки отдать.
  – Уче-ные, – оглядывает нас о. Федул. – Ничего ученые не знают! Ученые и Господа не почитают. А вы Господа почитаете? – спрашивает он нас, в упор и строго.
  – Ну, о. Федул...– смущенно говорит наш провожатый, – тогда зачем же к Преподобным они приехали!
  – Вы не обижайтесь...– говорит о. Федул, и во взгляде из-под седых бровей я вижу пытливое сомнение. – Много ученых нонче, кои Господа не почитают. А что апостол-то говорит? Где умные и разумные, а? где совопросники века сего, а? На Страшном Суде ответят. Ну, пойдемте на колокольню. Господь с вами.
  Идем за ним. Чувствую я, смущенно, что есть и некая правда в словах о. Федула. Идем по широкой гранитной лестнице. Навстречу попадаются монахи, в рабочих рясах, с шайками извести и кирпичами. В первом пролете – громадный колокол.
  – Ты-ща пудов! – говорит о. Федул. – "Андреевский", за полсотни верст, в Карелах слышен. Апостол Андрей Первозванный сам сюда и входил и Евангелие изуверам возвестил. И "во всю землю изыде вещание и в концы вселенные глагол его". А звон у него ма-а-линовый! И что Исаия пророк говорит? Ну... вы, ученые, ну? Вот и не знаете. "Да воздадут Господу славу и хвалу Его на островах да возвестят". Вот и возвещаем на островах.
  Виден весь монастырь, пролив, пароходик "Св. Николай" у пристани, сверкающая на солнце Ладога.
  – На сем колоколе чудо сказалось!
  – Чудо?..
  – Вера горами движет. В отсечении воли мы, и что возвещено нам – исполняем, ежели даже и не разумеем, а по вере все нам дано есть!
  Сказав это, о. Федул перевел дух и посмотрел на меня, как бы говоря: понял, уче-ный?! Я не понял.
  – Чудо не чудо, а и чуду не уступит. У нас каждого к делу приставляют, на послушание. Да мужички у нас больше земельку знают, а по мастерству уж Господь наводит. Вот и о. Леонид, в кузнице был. То был литейщик, а тут и возревновал. Пошел к о. игумену и говорит: "мало мне работы в литейной, благослови, отче игумен, в кузнице поработать". О. Дамаскин и благословил: "только не возгордись!" – сказал. А тут и привезли этот самый колокол из Питера, ввезли на гору, поставили у часовни. Надо его теперь пока на столбы привесить, собор и не начинали класть еще. А хозяин кузницы заболел, в больнице лежал. Вот игумен Дамаскин и посылает казначея к о. Леониду: "возвести ему, чтобы сковал восемь хомутов, колокол чтобы на столбах держали... он у меня сам на это напросился". Пошел казначей к о. Леониду и возвестил. А тот только гвоздочки ковал, учился. Убоялся, заплакал: "не смею такое послушание принять... не токмо что ковать хомуты, а видать-то не видал, каки и хомуты бывают". А колокол бо-льшие деньги стоит, – ну, сорвется с плохих хомутов... какой разор-то! Ну, возвестил казначей игумену. "Иди, говорит игумен, возвести о. Леониду, благословляю я его". О. Леонид в но-ги казначею, слезами обливается...– "не могу послушания принять, недостоин я!" Ну, опять благословил его батюшка Дамаскин: "иди и возвести: сам возревновал, пусть и орудует... благословляю я его, скует хомуты. Господь поможет!" И что же думаете!.. – воззрился на нас о. Федул, – просветление на него нашло, сам рассказывал, – такие-то расчудесные хомуты сковал..! Самые мастера потом дивились.
  Под нами вились стрижи, кружились округ крестов, влетали в просветы колокольни. Мы поднялись на последний ярус.
  – На скиты-то гляньте, где наши схимонахи обретаются, в лесах живут, как звери полевые, хвалу Господу воздают.
  – И молчат?..
  – И молчат... а что? Потому – воли отсечение. Молчи – и молчит. В Предтеченском скиту схимонах Василиск другой год молчит. И больше промолчит... и со-рок лет промолчит! Сколько благословит игумен – до срока и молчать будет, и в радость ему это. А слыхали про схимонаха Иоанна, на острову жил? Любил он, как я вот, грешник, с добрым человеком поговорить. А у батюшки Дамаскина покойного все на виду. И задумал послушание его испытать. Призвал – и говорит: "считай себя недостойным с людьми говорить, молчи! разрешаю тебе с Господом беседовать, да, когда придется, со мной али с духовником". До 14 лет так-то! А потом, чтобы смирение его пуще испытать, и возвестил: "недостоин ты такой подвиг нести... говори, как и обычно". И заговорил, и не возроптал. Ну, а у вас есть такие?
  – А зачем все это? – не понимаю я.
  – Ученые, а не разумеете. Да я не в осуждение. Господь прости. Да как же мы с самым страшным врагом бороться можем, ежели волю свою не скуем? Все на приказе, все на самоусечении стоит, когда Господу служим, а Он по пути ведет. Грех Адамов из чего пошел? Из непослушания. Так и всякий грех на земле. Тут у нас кузница божьих деток, святых работников... во славу Господа и для жития земного устроения. Будут времена горшие, и тогда восплачем. Ну, выше еще полеземте.
  Над нами был самый последний ярус, "непроходимый" – сказал так о. Федул, – "зрящая труба". Оттуда в подзорную трубу следит приставленный к послушанию, когда нанесет туман.
  – Можно, брат Ляксандра, ученых этих туда подать? – спросил о. Федул брата – "назирающего" за Ладогой: блуждают в тумане корабли, а "назирающий" – смотрит, и как завидит в тумане искру – велит звонить.
  – Не смею, батюшка...– замялся несмело послушник, – о. игумен только меня благословил. Коли возвестит – пущу. О. Федул похвалил послушника.
  – Упражняйся, брат Ляксандра. И знаешь, что трубе ничего не сделается, а нельзя, ежели нет благословения.
  – Хорошо здесь, какая красота – даль!
  – Стой и зри, коль красна вселенная! – согласился о. Федул. – Да о душе-то помни, пекись о ней. Сказано: не прилепися к сокровищу. Во-он, – показал старик на лесные дали, – скит Всех Святых. Там у нас схимонахи есть. Вон Предтеченский, тоже схимонах живет. А во-он, чуть видать, Коневский, тоже схимонах обретается, о. Сысой, прозорливец. А вон – и Ляксандра Свирского. Вся тут, пустыня наша. Леса темные, кресты гранитные, церковки среброглавые, святые места. Тишина у нас, покой душе. А который человек с воли, дух в нем и ходит непокойный, и нет мира в костех его.
  – Да вы философ, о. Федул! – пошутил я. О. Федул поглядел с сомнением: незнакомое слово его смутило.
  – Ишь вы чего сказали! По-вашему, может, и обидно, а мне что... суемудрия не приемлю. А почему вы такое слово сказали? А потому, что дух суемудрия в вас мятется. Ишь, высь какая! Вам, небось, и глядеть-то страшно, а у нас, повыше еще, монашек кумполок красил да молитвы пел. А старичок, за шестьдесят ему было. Ветром его, словно на озере, об кумполок раскачивало– потукивало, а он – "Царю Небесный", да пел-то как!.. А почему? Благословение, воли отсечение. "Лезь, о. Анфим!" – возвестил игумен, – он и лезет, и молитвы поет. А тридцать три сажени!.. Вон, братия из храма пошла, трапезовать час пришел. Ну, пойдемте, заговорил я вас.
  Мы стали спускаться с колокольни.
[1] См. "Лето Господне": Яблочный Спас.