Это было в 1922 году Советская власть требовала церковные ценности. Наша епархиальная власть в лице митрополита Вениамина и существовавшего тогда Братства Приходских Советов соглашалась отдать все церковные ценности, но под условием, чтобы этими ценностями распоряжались выборные от Приходских Советов, т.е. чтобы эти последние собирали эти ценности, продавали их и на вырученные деньги покупали продукты питания и развозили их в голодающие местности. Советская власть на это условие не соглашалась; требовала передачи их в ее полное и бесконтрольное распоряжение.
Шла торговля. Но вдруг советская власть решила, что епархиальное начальство не хочет отдавать ценности, и приступила сама к насильственному отбору их по отдельным церквам, начав с более видных и богатых: Казанского, Троицкого Измайловского соборов и др. Поднялись народные волнения. Советская власть стала забирать и сажать в тюрьмы лиц, показавшихся ей главными возбудителями и смутьянами. А за этим приступили к арестам и духовенства, и церковных деятелей из мирян. Главное внимание было обращено на Братство Приходских Советов, откуда, казалось советской власти, исходили главные директивы не отдавать ценности и производить народные возмущения.
Мало-помалу в течение апреля и мая 1922 г. были поарестованы почти все деятели этого Братства. Я чувствовал себя почти спокойно, ибо к этому Братству не имел никакого отношения, даже находился и лично, и принципиально во враждебном настроении. Я и доселе думаю, что Братство это, если не активно, то пассивно, если само не способствовало, то своим положением какого-то самодавлеющего епархиального правящего органа наряду с митрополитом – содействовало закрытию Епархиального Совета, коего я был председателем. Но я ошибся. Советской власти нужно было разделаться со всеми более или менее видными священниками. К тому же моя фамилия попалась в одной записке протоиерея Н.К.Чукова, говорившей об одном частном собрании на квартире Аксенова.
18/31 мая в 5ч. утра в квартиру ко мне явился агент с Гороховой и без всякого обыска взял, посадил в автомобиль и увез арестованным на Гороховую. Здесь меня, проведя через какие-то комнаты, без всяких опросов и допросов, препроводили в камеру – опять все в прежнюю № 65, а теперь только переименованную в № 1, где я был уже два раза.
Никаких внешних перемен в ней не нашел я; ни почистилась, ничем не улучшилась. Там я встретился с ранее меня, но в эту же ночь арестованными протопресвитером А.Дерновым, духовником из Александро-Невской Лавры архимандритом Сергием и священником Пашулиным. Архимандрит Сергий заметно чувствовал себя, как истый монах, спокойно: ел, пил и спал; я не видел, чтобы он с кем-нибудь разговаривал; на вопросы наши к нему отвечал неохотно, односложно, неопределенно, отзываясь на все незнанием. Отец Дернов, видимо, беспокоился. Мы с ним много говорили, отыскивая причину нашего ареста; никоим образом своего ареста ни он, ни я не связывали ни с Братством, ни с делом отобрания церковных ценностей. В то время самым животрепещущим и всех очень сильно волновавшим было только что появившееся обновленчество. Для всех было ясно, что советская власть в значительной степени поддерживала его и всячески способствовала как образованию, так еще более распространению его. Вот нам и казалось, что арестом нас хотят заставить принять обновленчество и пойти за ним. Помню, мы с о.Дерновым, отрицательно относившиеся и доселе к обновленчеству, решили и в дальнейшем не менять своего отношения к нему. Все думали и гадали, какие следователь нам может предложить вопросы в связи с обновленчеством и как нам на них отвечать, чтобы и в обновленчество не попасть, и в тюрьму себя не закупорить. С о.Пашулиным я впервые встретился, и он мне очень понравился сердечностью, простотой и умом. Он говорил о любви к своей старушке матери, о своих научных занятиях по психологии, о своих докладах в Доме Ученых; передавал и о своей былой близости, как товарищу по университету и сослуживцу по храму, к прот.А.Введенскому, как он с ним разошелся, и естественно свой арест ставил в самую очевидную и непосредственную зависимость от последнего, ставшего в то время своим и большим человеком у большевиков.
Недолго я пробыл на Гороховой. Часа в два-три дня меня вызвали и повели вниз. Сначала мне показалось, что ведут меня на улицу – на свободу; но скоро пришлось думать иначе. Меня привели в самый нижний этаж, где сидел какой-то старик-чиновник, невдалеке от меня поставили часового, что-то ему сказав, указывая на меня. Тут-то я уразумел, что не свободой, а чем-то худшим меня хотят наградить. И поползли в уме воспоминания о рассказах о каких-то ужасных подвальных камерах на Гороховой, с температурой чуть ли не сорок градусов, с питанием одной селедкой и с питьем только одной кружки воды, с ужасными клопами, крысами и т.п. Эта-то прелесть и представилась мне меня ожидающей, Больше часу я сидел в этой комнате, предоставленный своему тяжелому размышлению-воображению, Редко проходил и входил кто-нибудь из служащих; иногда ухолил и старик. Жуткая тишина.
Потом пришел какой-то агент, показал старику и часовому какую-то бумажку и приказал мне следовать вместе с ним. Вышли быстро на улицу, сели в поджидавший нас автомобиль и покатили. На улице шел холодный дождь с сильным ветром. Закрытые от него, мы мчались с быстротой наивозможной, будто бы за нами кто-то гнался или известно было о каком-то заговоре отбить и освободить меня. Всю дорогу я, всматриваясь в улицы, гадал, куда же везут меня. Ехали по Невскому: не на Николаевский ли вокзал и в Москву? Но зачем? Нет, свернули на Литейный: значит, на Шпалерку; вполне естественно. Но проскакали и мимо нее; проехали и поворот в Кресты. Значит в Выборгскую... Так и есть, перед ней остановились...
Обычная канцелярия, обычные формальности, и вручают меня некоему субъекту, с указанием отвести на 4-й этаж в свободную камеру. Камера – обычная одиночка со всеми принадлежностями для безвыходного в ней пребывания. Осмотрелся, и поворот мысли к семье. А знают ли там, где я. Будут справляться на Гороховой, но за краткостью моего там пребывания, вероятно, не имеется там надлежащих сведений обо мне. Как же дать знать им о себе? Но Бог и добрые люди повсюду.
Для каждого этажа полагался свой староста из арестованных; он пользовался правом на относительную свободу в своем этаже: отмечал и вновь прибывающих, и уходящих; следил за порядком и тишиной и т.п. Вот этот человек и пришел мне на помощь. Не помню, в этот ли день к вечеру, или на другой, он, подойдя к оконцу двери моей камеры, сообщил, что сюда в тюрьму привезли еще двух священников и поместили в нашем же этаже, – Дернова и Пашулина, что обоих их уже отпускают на свободу; быть может, видя некоторую мою беспомощность, он сам предложил мне, чтобы я написал записочку для семьи и попросил бы о.Дернова переправить ее к моей семье, а он эту записочку отдаст о.Дернову. Нечего говорить, как я обрадовался этому предложению. Записка скоро была готова, передана по назначению, как узнал впоследствии, дочерью о.Дернова в этот же вечер была доставлена моей семье. А на другой день или через лень я уже получил передачи от Пахомовых и от семьи. Радостно бывает в тюрьме не от передач самих по себе, а от того, что они свидетельствуют об известности для семьи твоего нахождения в том или ином месте.
Разумеется, главной мыслью было гадание, за что посадили в тюрьму, в чем тебя обвиняют. На другой день, поздно ночью, когда я уже спал, меня разбудили и повели в канцелярию, конечно, не говоря ничего, зачем ведут. Оказалось – к следователю на допрос. Допрос вертелся на моем отношении к отобранию ценностей, к митр. Вениамину и к Братству; допрос был короткий, и мне самому предложил следователь написать все мои показания. В своем письменном показании я был чистосердечно откровенен и написал многое на себя самого, что потом на суде постоянно цитировалось, было внесено в обвинительный акт и в судебный приговор. Допрос меня ободрил. Ну, думал я, обвиняют в том, в чем я совершенно не виноват. Значит меня приплетают к Братству; но я к нему отношение имел только отрицательное, что легко, думал я в своей наивной простоте, на суде и обнаружится.
Июль 1928 г., дача, деревня Черново.
Дня через три-четыре после допроса приносят мне печатный обвинительный акт. Читаю и поражаюсь: я зачислен в число главных обвиняемых, наряду с первыми деятелями Братства; я внесен в активную боевую группу; мне предъявлено обвинение по неведомой мне 62-й статье нового Уголовного Кодекса. Но что это за статья? Что содержит и чем грозит?
Не успел я пережить этот громовой удар от печатного листка, не смог себя ориентировать, как меня вызвали на свидание с женой. Как я на этот раз был не рад этому свиданию! Что я скажу ей? Ведь я в письме через о.Дернова и в письме при передаче как будто искренне уверял ее, что у меня никакой нет вины и что мне ничто неприятное не грозит, и вдруг... Такая неожиданная тяжелая неприятность. Конечно, на свидании я вел себя весьма растерянно, старался быть бодрым, но на лице и в голосе моем выражались уныние и печаль; старался успокоить жену, но и она поняла и даже высказала мне, что я чувствую что-то неладное. Она ушла как будто довольная тем, что видела меня; я пошел в камеру весьма мрачным и печальным: что-то со мной будет, когда-то я ее еще увижу и как она перенесет, когда узнает всю правду.
Но что это за 62-я статья? Мой «староста», сам поджидавший суда, узнав о вручении мне обвинительного акта, стал почаще подходить к моему дверному окну и кое-что сообщать мне на мои вопросы. Так, он сообщил, что в Москве тоже был суд над духовенством по делу об неотдаче церковных ценностей, что одиннадцать человек было приговорено к расстрелу, но шесть из них помиловано. Дал даже и газету с этим известием. Итак, значит, и нам предстоит такой же суд, и тоже с расстрелами?! Кому же? Да первым, значащимся в обвинительном акте, – значит и мне?! Вывод самый естественный и правильный.
Видя мое смущение, мой «староста» стал меня успокаивать: «В Москве такой суровый суд был потому, что там судили по старому Уголовному Кодексу, – говорил он мне, – а теперь вышел новый; он, говорят, милостивей прежнего, там как будто и расстрелов никаких не установлено». Полегче стало на душе; но все-таки, значит, по меньшей мере долгая тюрьма, а быть может и заключение в какой-либо крепости или высылка в Сибирь... Одно другого не легче.
Читал и перечитывал я свой обвинительный акт, но ничего облегчающего и хоть на капельку дающего мне основания думать более спокойно о своем будущем я в нем не находил. Обвинительный акт мне сообщал еще, что и сын мой Павел, который давно уже сидел в тюрьме, когда я еще был на свободе, – тоже будет вместе со мной судиться по обвинению за возмущение толпы при отборе ценностей во Владимирской церкви и ему предъявлены тоже какие-то статьи. Значит, оба пойдем в тюрьму? С кем же останется мать? Только с малышами? Но как же она будет справляться с жизнью? Кто ей сможет помочь? Тут-то и является один ответ: это надежда на милость Божию, и я начинаю горячо и уверенно молиться...
Не порадовал меня и мой защитник. Я не думал ни о каких защитниках и не знал, что такие полагаются, хотя мой «староста» иногда мне говорил о таковых вообще и что они и у нас должны быть. Поэтому вызов меня к нему сначала порадовал и ободрил. Я ему все, что мог и знал, рассказал и с наивностью надеялся получить от него утешение вроде следующего: «Ваше дело правое; сразу же на суде будет выявлено, что к Братству не принадлежали, и вас освободят».
Но услышал от него другое. «Как доказать, – говорил он, – что вы не были членом Братства? Вашим словам не поверят; не поверят и другим обвиняемым, если они подтвердят ваши слова. Вы священник, так надейтесь только на Бога». – «А полагается ли по новому Уголовному Кодексу расстрел?» – спросил я его. «Зачем это предполагать и об этом думать?» В заключение краткой беседы он недвусмысленно заметил: «Хорошо, если бы исход суда у них не был предрешен». Ушел я от своего защитника расстроенным и еще более опечаленным. Он, мне казалось, и расстрелы подтвердил, и отнял у меня всякую надежду доказать на суде своими показаниями непричастность к Братству.
Но недолго пришлось быть в недоумении. Скоро начался суд, продолжавшийся почти целый месяц – с 10 июня по 5 июля (по нов.ст.) 1922 г. Исход его известен. Этот месяц суда был в высшей степени тяжел морально.