ВОСПОМИНАНИЯ 1918-1922 ГОДОВ


ВТОРОЙ АРЕСТ.
ВЫБОРГСКАЯ БЫВШАЯ ВОЕННАЯ ТЮРЬМА

      Не пробыл я дома на свободе и недели, как опять был арестован. Было это числа 20-21 октября (по ст.ст.), часов в одиннадцать-полдвенадцатого, – наши только что собрались ложиться спать, как явился смотритель Института в сопровождении человек пяти полустражи-полухулиганов, одним из коих предъявлен был мне ордер на мой арест без всякого предварительного обыска в квартире.
      Не только удивлен, но ужасно поражен был я такой неожиданностью. Я все еще пребывал в наивном мнении, что раз я отбыл свою тюремную повинность, то уже в дальнейшем свободен от нее, – по крайней мере на ближайший год. Отсюда невольно вырвался у меня возглас при прочтении предъявленного мне ордера: «Да я только что вышел из тюрьмы! 3а что же опять-то меня арестовывать?» На что получил вполне резонный ответ: «Нам это неизвестно. Одевайтесь, поедем!» Наученный тюрьмой, я собрал спальное белье, взял что-то из хлебного и поехал.
      Невдалеке от дома посадили меня в автомобиль; рядом со мной сел какой-то страж, и поехали. Поехали сначала на какую-то Роту; страж мой, что-то сказав другому, сидевшему вместе с шофером, ушел в какой-то дом, где пробыл минут пятнадцать-двадцать, и снова в одиночестве пришел и поехали. Ехали недолго; остановились почти на углу 3агородного и Забалканского. Опять мой страж ушел. Сидевший с шофером тоже отошел от своего соседа. Отсутствие продолжалось минут тридцать-сорок.
      Шофер, вероятно от скуки, попытался вступить в разговор: «И за что это Вас арестовали?» – «Не знаю», – ответил я. – «Ну и люди! Сколько вот уже народу поарестовывали...» Вернувшийся страж привел с собой еще кого-то, интеллигента лет тридцати пяти-сорока, коего посадили вместе со мной. Ну, подумал, значит, я не один. Что, еще кого-нибудь будем захватывать, или поедем, куда надлежит?
      Больше никуда не заезжали. Ехали долго. Мы все трое, сидевшие вместе, сидели молча, не разговаривая. Проехали Неву, еще какую-то речонку; поехали какими-то узкими переулками или с совершенно немощеными улицами, или с настолько разбитой мостовой, что качало нас в машине из стороны в сторону и пришлось буквально ползти. Наконец, остановились.
      Ввели нас в помещение, оказавшееся, как впоследствии я узнал, одним из полицейских участков Выборгской части. Устройство такое же и здесь, что и на 3-й Роте, где я сидел в августе, только еще более тесное: с такими же решеткой и кроватью, с очень узким расстоянием между первой и последней. 3десь находилось уже человека три-четыре, мне все незнакомые и меня не знавшие. Но мой спутник оказался знакомым с одним из бывших уже тут – пожилым господином, тоже интеллигентом.
      Между ними начался разговор, который не раз возобновлялся и в течение следующего дня, который нам пришлось провести вместе. Заметно, интеллигенты эти были из людей весьма осторожных и даже запуганных; разговор они старались вести как можно тише, часто озираясь по сторонам – не подслушивает ли их кто. Но и мое ухо, человека, привезенного неведомо куда и посаженного неведомо с кем, было весьма чутко напряжено и невольно ловило слова их. Уловить же я мог немногое.
      Спутник мой оказался молодым ученым ботаником по фамилии Буш; собеседник его – тоже ученым и тоже, кажется, насколько помню, ботаником из Ботанического сада. Причину своего ареста они не могли понять и установить. То ставили ее в связь с красным террором по поводу убийства Урицкого, то в зависимость от наступающих дней большевистского праздника 25 октября. Одно для них, а потом и для меня, ясно было: это борьба большевиков против интеллигенции.
      Ночь прошла без сна; было холодно, голодно и томила неизвестность положения и причин ареста. Общего разговора не было. Каждый думал свою думу. Никто из внешних, т.е. ни от начальства, ни от поставленной у нас стражи, нас не беспокоил. До средины дня принесли и передали передачи к кому-то из сокамерников. Я получить таковую не надеялся. Я не мог и предположить, чтобы мои семейные могли узнать место моего заключения: так я далеко и таинственно от них был увезен. Эта неизвестность моего заключения для моих родных сильно меня тяготила; их беспокойство, их искания, их хлопоты живо представлялись мне.
      Но русский человек, даже и в такие страшные, кровавые дни, какие были в 1918-1919 годах, когда жидовствующие принуждали его быть зверем, не мог не обнаружить исконного своего качества: доброты и сострадательности. Как я узнал потом, кто-то из арестовывавших меня не мог не сдаться на мольбы моих семейных и сказал им адрес, куда меня повезут. Отсюда-то часам к двум-трем дня, совершенно неожиданно для меня, – передача пищи мне от семьи. Радостно было не то, что получил пищу, а то, что мое место известно семье, а если его не скрывают, значит и положение мое не особенно безнадежно.
      Меньше суток я пробыл в этом участке. Часов в восемь-девять вечера нас ввели всех в зал. Тут скопилось уже человек тридцать-сорок подобных нам арестованных, или только что привезенных, или сидевших в других помещениях. Поставили нас в ряды. Явившееся начальство – высокий, с грубыми ухватками и дикими, дерзкими выкриками дяденька – здоровеннейший детинушка – обругал по-русски оказавшихся среди нас человек пять женщин; крикнул на меня словами: «И этот тоже сюда же лезет» (слова эти мне стали понятными только потом, когда узнал причину ареста всех, и в том числе меня) и преподал наставления окружившим нас солдатам, как нас вести и как по дороге с нами справляться. Не забуду таких его слов: «Чуть что – не жалейте эту сволочь: бей ее»... А сволочь эта была все исключительно интеллигенция.
      Повели нас по грязи, под дождем, какими-то переулками. При таких условиях бежать и скрыться было нетрудно; к тому же было очень темно. Но мы все были так послушно воспитаны, а теперь к тому же и запуганы, что думали не о побеге, а как бы поскорее добраться до покойного и теплого помещения.
      Привели нас в Выборгскую бывшую военную тюрьму. Здесь в канцелярии приняли нас недоумевающе, но приветливо. Недоумевали потому, что тюрьма была еще совершенно не подготовлена к нашему приему; в ней недавно была только что произведена какая-то большая чистка помещения после каких-то грязных обитателей. Приветливость канцелярии действовала на нас ободряюще, но смущало наименование тюрьмы «военной», соответствовавшее содержанию в ней военных преступников на военном положении.
      3начит, – невольно рассуждали привезенные сюда, по канцелярии рассыпавшиеся и оказавшиеся многие между собой знакомыми, – нас будут здесь содержать строго и считают нас за важных особ. Это заключение наводило уныние на большинство. Кроме нас, пришедших из одного со мной участка, сюда одновременно или почти одновременно с нами были приведены и из других участков, и тоже почти исключительно интеллигенты. Тут-то и стала выясняться истинная причина ареста громадного большинства из нас.
      Арестованными и сюда приведенными оказались лица, значившиеся в списках разных партий: кадетов, трудовой партии, социал-демократов и др. Большевики в ожидании своего праздника пришли почему-то сами в состояние испуга. Убоялись они переворота или возмущения на празднике и постарались от своих партийных врагов избавиться хотя бы на время праздников, посадив их по тюрьмам. То же самое они проделали потом и в 1919 г., и в те же самые дни. Я не принадлежал никогда ни к какой партии, но числился в списках кадетов в качестве кандидата в районную Думу.
      После Февральской революции были организованы районные городские Думы. Начались выборы в них. Я стоял далеко от этого дела. Но вот однажды в воскресенье, после обедни, – это было приблизительно в марте 1918 г., – я получил письмо от проф. университета А.П.Нечаева с просьбой дать свое согласие на выставление меня в списках кандидатов в районную Думу. Письмо принесли какие-то две дамы, коих я доселе не знал. Они стали меня сильно уговаривать дать свое согласие, приводя и чисто церковного значения доводы. Склонили они меня уверением, что их список кандидатов пойдет не под флагом кадетских партий, но как список интеллигентных лиц. Поверив такой беспартийности этого списка, я дал свое согласие.
      В действительности оказалось не так. Моя фамилия была помещена в списке от имени кадетской партии, и я, таким образом, неожиданно и нежелательно для себя, соединил себя с кадетами. Вместе с ними прошел сначала в кандидаты, а потом и члены Нарвской районной Думы; однажды даже и заседал в ней, ничего не поняв в рассуждениях об устройстве какой-то сапожной мастерской; вместе с кадетами должен был и посидеть дважды в тюрьме. В таком же положении оказался и протоиерей Василий Пигулевский, с коим мы вместе попали в Выборгскую тюрьму.



      Просидел я в Выборгской тюрьме восемь дней – самые большевистские праздники. Это сидение походило больше на тюрьму, чем в Дерябинке; но и тут было не тяжело, особенно в первые дня три-четыре. Еще во время пребывания нашего в канцелярии обозначилось, что преступники мы, надо думать, не особенно уже большие, что привод нас сюда есть только изоляция на некоторое непродолжительное время. Уже из канцелярии начали некоторых – человек до пяти – освобождать по каким-то телефонным приказам.
      Разместили нас, почти всех интеллигентов кадетской партии, во втором этаже, по двое в камере, очень просторной, без запора на день, со свободным (конечно сравнительно только) хождением из одной камеры в другую. Многие знакомые между собою и до тюрьмы здесь приобрели новых знакомых. Образовались общие беседы, пошли интересные разговоры. Я, как священник, опять, как и в Дерябинке, стал предметом общего внимания (о.Пигулевский, как ходивший в светском костюме, естественно, не входил в поле общего внимания).К расспросам – кто я, како мыслю, стали невольно присоединяться потом вопросы чисто церковные и религиозные; появились религиозные разговоры и беседы, и меня попросили делать доклады.
      У меня из дома было захвачено маленькое Евангелие, и я стал читать и объяснять Нагорную проповедь Спасителя. Мои беседы привлекали большое количество слушателей – исключительно интеллигентов. Выбиралась для них большая из камер, и она вся бывала переполнена. 3а моими беседами шли вопросы и общие на них ответы. Нередко говорилось о том, почему русский народ оказался таким, по-видимому, кощунственно-богохульным, почему русское православное духовенство с таким незначительным было влиянием, отчего оно теперь так гонится и презирается и т.п.
      Никогда не забуду слов Изгоева, сотрудника из газеты «Речь»: «Ваши, т.е. православного духовенства, – говорил он, – страдания необходимы, чтобы смыть грех исторического духовенства и спасти Россию. Страданиями Христа спасено человечество, – вашими омоется нечестие и купится спасение русского народа». Не помню, чтобы кто-нибудь возражал против этого положения Изгоева... В этих беседах окончательно выяснилась и причина нашего общего тюремного заключения.
      При этих беседах, в таком добром интеллигентном обществе, легко чувствовалась и переживалась тюрьма. Но недолго пришлось вести их. На них кто-то обратил внимание; начальству тюрьмы они были поставлены на вид, и нас со второго этажа перевели в первый, рассадили поодиночке и камеры постоянно стали держать на запоре.
      В одиночестве было тяжело; невольно вспоминалась Дерябинка. Впрочем, начальство тюрьмы, по-видимому, старалось нам сделать возможно лучшее. Каждое утро нас целой большой группой одних интеллигентов посылали то на кухню рубить капусту, чистить картошку ,то на двор рубить дрова. Особенно приятно и желательно было второе. Очутившись снова вместе, мы опять начинали наши беседы, споры; гадали и предполагали о всевозможном: о ближайшем – нашем положении в тюрьме и о выходе из нее, и о дальнейшем – о судьбах России и русского народа. Часа два-три утренних, проведенных так в общении, скрашивали скуку остального целого дня. Делать было нечего, читать тоже нечего было. Не помню, откуда-то я достал одну книжечку, перевод с немецкого.
      В этом одиночестве врезалась мне фигура и только одна фраза, сказанная мне неким гражданином, который назвал себя Иваном Ивановичем Байковым (кажется, так), социалреволюционером, несколько лет бывшим в ссылке в Сибири за свою партийность. Подошел он к окошечку в двери моей камеры (окошечко не закрывалось и не запиралось) и буквально сказал мне следующее: «Зачем вас-то они (т.е. большевики) тревожат? Что им нужно от религии? Я вот неверующий, но веру других мы (т.е. социал-революционеры) никогда не тронем. Я от царя не раз сидел в тюрьмах, а теперь революция – снова меня посадили в тюрьму. Вот они какие революционеры, эти большевики-то».
      Больше из своего одиночества я ничего не помню. Ходил из угла в угол в очень узкой камере или лежал на койке. Думал, когда-то меня отпустят и как это я необдуманно поступил, связав себя с партией кадетов... Большевистский праздник 25 октября прошел в тюрьме тихо и спокойно, – без всяких торжеств. Только вместо маленькой порции черного хлеба выдали нам по сайке из сравнительно белой муки.



      С сотрясенной нервной системой после Дерябинской тюрьмы, взволнованный вторичным арестом и суточным сидением в какой-то незнакомой клетке на Выборгской стороне, я болезненно тяжело чувствовал себя в одиночестве Военной тюрьмы, и не раз глаза наполнялись слезами. И когда на восьмой день ареста надзиратель, подойдя к моей двери, объявил мне, что я освобожден, – я расплакался, и добрый надзиратель стал меня утешать. Это был первый плач в тюрьме! Второй раз я заплакал, когда 1/14 августа 1922 г. объявили мне на Шпалерке, что расстрел заменен пятью годами. В остальные разы – в тюрьмах и при обысках – нервы всюду и всегда мне не изменяли.
      Это освобождение, собственно сравнительно быстрое освобождение (ибо все были освобождены только после меня) произошло опять благодаря хлопотам дорогого Василия Антоновича Косякова. Он, на другой же день после моего ареста, возбудил ходатайство об освобождении меня и еще кого-то из профессоров Института перед Луначарским. Последний потребовал нашего освобождения; тех освободили, меня оставили. Как потом передавали мне, Луначарского озлобило то, что его ходатайство с его ручательством за нас не в полной мере было удовлетворено. Он это почел за недоверие к нему – народному комиссару, и он поставил вопрос о доверии к нему. И только тогда, скоро после праздника, я был освобожден.