VIII. - На пароходике по скитам. - Отклик из дали лет. - В Никоновом заливе


      В сенях гостиницы монах продает билеты на пароходик монастырский: собираются ехать к часовне Андрея Первозванного, что на горе у Никонова залива, – служить молебен.

      До двадцати часовен на Валааме, по островам, на пустынных дорогах, в дебрях: воистину – глушь святая. Бывало, зайдешь в леса: какая первозданность! Белки тут не боятся человека, и птицы не боятся. Да что белки! Не боится и крупный зверь. Слышишь – трещит по чаще. Стоишь и ждешь. И вот выходит на дорогу... олень? Олень. С ветвистыми рогами. И смотрит, вкопанный, влажным, покойным глазом, – без удивления, без страха. "А, это ты, человек... знаю тебя..." – так будто говорит молчанием, взглядом. И – ничего, перейдет дорогу. Пугает как-то нежданная такая встреча, будто  н е з д е ш н я я.  И смутно припоминаются как будто:  г д е -то...  т а к о е   б ы л о..?  Пройдешь – и новая встреча, тоже совсем нежданная: часовня. Глушь, дебри непроходимые, а тут, в полумгле заломчика, в часовне, – Богоматерь, лампада, воск, корочка хлеба, оставленная как дар – какому-нибудь доброму лесному зверю: Божий дар. Изумишься: в дебрях лампада теплится! светит не Лику только, а этим дебрям, лесной глуши, чистой природе Божией. "Человек освящает дебри..." – помню, бродили во мне мысли, светлые мысли, рожденные этим светом валаамским. Топили, крыли – "физиологию". Из этих дебрей возвращался я чем-то исполненный, чем-то  н о в ы м,  еще неясным...– благоговением?

      Путь к часовне у Никонова залива идет проливами, мимо отвесных скал, покрытых лишайником и мохом, зарослями брусники и черники, – целые ковры на камнях, алые, бордовые, черные, в глянце-мате. Вьются проливчики между скал, и вдруг – откроется Ладога, вольная гладь озерная, морская. На скалах леса, леса. Вон мшистая ель упала, вырвало ее ветрами, висит высоко-высоко, корнями уцепившись, вот свалится. Или – вдруг вынырнет из-за скалистого мыса весь сказочный какой-то, зачарованный островок. На нем сочная, нежно-зеленая трава, не хоженная никем, дремотная. Золотые на ней стрекозы, уснувшие в полете. Сон-дрема. И тихие, светло-зеленые березки, белые-белые, дремотные. Не простые березки, а святые – так они чисты, девственны, детски-нежны. И видишь – грибы под ними! И грибы сказочные, дремотные. И сколько же раз, бывало, поднималось желание в сердце: "вот хорошо бы остаться здесь". Такое только во сне бывает: сказочное, дремотное – неземное. Или – заросли камыша, тихая-тихая вода, кувшинки, желтые, белые, – глубина. Вот кончилась всякая вода, нет дороги, впереди высоченная стена гранита. Как же наш пароход пройдет? Под стеной, на солнце, красный ковер брусники: сочная, крупная, нездешняя. Протягиваешь руку – до того близко это, сейчас за бортом, царапает пароходик берег...– и вдруг отошла стена, и снова залив широкий, и в глубине его, между скал, голубеет приволье Ладоги.

      Пароходик "Св. Николай" – не больше хорошей лодки: как мы усядемся? Столько народу едет. Из окна нашей кельи вижу, как направляется к пристани о. Николай, присланный на исправление старик-священник. Его послушание – ездить с богомольцами по скитам и служить молебны. Монашонки-певчие чинно идут за ним. Пора и нам. Теперь я понимаю: пароходик потащит лодки. Нас приглашают "в почетные", поедем на самом пароходике, в каютке: на случай непогоды. Лучше бы в лодке, чудесная погода, какое солнце!

      – А вы на нашу погодку не полагайтесь, у нас сразу надвигает, озерная погодка, – говорит послушник с шестом, для продиранья в проливчиках.

      И правда: ясный и теплый день напрасно поманил нас августовской прощальной прелестью. Надвинулись низкие дождевые облака, леса на скалах померкли, заволоклись. Ехать ли? На Валааме с погодой не считаются: и непогода от Господа, принимай. Озеро разбушуется – пусть бушует. Маленький пароходик кутается в дыму, шипит. Машинист-послушник, коренастый малый, сидит на дровах, поджидает, когда усядутся богомольцы в лодки.

      – А чего это машина твоя так шипит? – спрашивают его. – Уж и старинный ваш пароходик, котла-то не разорвет?

      – Что?! – с изумлением отвечает машинист, словно и не слыхал никогда, что котлы разрывает.

      – Да... котла, спрашиваю, того... не разорвет?

      – Да разве можно? да что ты, брат..?

      – Да почему же нельзя? – спрашивает, видно, знающий, может быть, тоже "механик", питерец.

      – Да нельзя... да как же это... разорвет! да тогда скольким людям погибель!..

      – Про то-то и говорю...

      – Не-эт, у нас это не бывает, чтобы котлы рвало... да разве это можно? У нас так, что и не умемши машиной заправляют, а ничего... сипит только, боле ничего.

      Говорят бывалые, что с этим машинистом можно хоть в океаны ехать, дело знает. Вон пароходик стоит, чуть побольше-то, "Валаам"... так он с ним "Петра" в Питер водил по всей Ладоге, и то ничего, довел. Сломал "Петр" винт, на камень напоролся. Ну, "Валаамушка" его и повел по озеру, глядеть забавно: сам махонький, а энтот громадина какая! Да тут никогда плохого не случается. Угодники наблюдают.

      Богомольцы набиваются в две большие лодки. Пароходик свистит по-детски, отчаливаем с молитвой: "Волною морско-о-о-ю-у... скры-ы-и-вшего..." На кормах лодок стали крепыши-послушники с шестами – править. В каютке сел о. Николай, печальный. Тут же с нами устроились три питерские девицы в платочках. Рыжий послушник-певчий, видимо, старался показывать свое искусство перед девицами: пел с выражением и вздохами. Девицы поглядывали на него и чего-то шушукались. Стали капризно возмущаться: и что-то все из духовного поют... романсик бы какой спели!

      – Есть у нас для вас и романсики, духовные только! – слышу я не без удивления галантный разговор послушника, нарушившего тем самым – разговором с девицами – все правила валаамского устава.

      – На свободе здесь, – вздыхает о. Николай, – меня-то они не стесняются. – Природа... годы молодые, дух-то и не удержишь.

      Мальчики-певчие убегают на палубу, и оттуда слышится их возня.

      – Трубу!.. трубу сымай!.. – кричит рулевой. Подъезжаем к каменной арке Владимирского моста. Этим мостом проходит дорога в скит Всех Святых. Труба снята, и пароходик проползает под мостом, кутая нас в дыму. Поем "Достойно". Прибегают в каюту два монашенка. Один надевает шляпу о. Николая, другой подходит к нему смиренно и говорит: "благословите, батюшка". Монашенок в шляпе истово благословляет. О. Николай кротко улыбается на них, треплет по раскрасневшимся личикам. Вспоминает, должно быть, своих ребят.

      – А не пропоете ли, мадамы, стишок наш валаамский с нами? – галантно, как питерский приказчик, восклицает рыжий певчий и сует девицам книжечки со "стишком".

      Девицы весело соглашаются. Рыжий принимает позу, как тенор на театре, и, заложив живописно руку за кожаный пояс своего полинявшего подрясника, баском зачинает "стишок". "Дозорное око" далеко, а о. Николай... кто же его боится!

      "Стишок" трогательный и длинный. Его сочинил молодой инок, рясофорный монах о. Петр, спасающийся в скиту Александра Свирского, "на горе". Скит этот дальний, глухой, подвижнический. О. Петр готовится там принять полный чин ангельский. Может быть, и схимонахом станет. Стих выражает восторги инока перед нечемной красотой обители. В памяти моей сохранились еще иные строфы. Вот, помнится:

О, дивный остров Валаам!
Рука божественной судьбы
Воздвигла здесь обитель рая,
Обитель вышней чистоты.
Богоизбранная обитель,
Пречудный остров Валаам!
Тебя дерзнул воспеть твой житель:
Прими его ничтожный дар!
Не знаю, как воспеть сумею
Твои долины и поля,
Твои леса, твои заливы,
Твои священные места.
Мне перечесть не хватит силы,
Твоих подвижников святых,
Но их поросшие могилы
Легко пополнить могут стих.

      Девицы легко осваиваются с простым мотивом и поют с увлечением. Рыжий послушник, видимо, забывает, где он. Он лихо поправляет свою скуфью, ерошит пышные волосы, чтобы падали на спину волнисто, очень приметно охорашивается. Девицы кричат ему: "нежней, нежней пойте!" "С нашим удовольствием-с!" – восклицает рыжий.

Я о тебе сказать не смею:
Ты так прекрасна, хороша!
Сложить я песни не умею:
Перед тобой она бледна.

      Конечно, инок-стихотворец разумеет под  н е й  обитель, но рыжий, кажется мне, разумеет совсем другое. Он смотрит на девиц, и его рука прижата к сердцу. Понимают это и девицы: прыскают вдруг в ладошки. О. Николай вздыхает: "ах, молодость, молодость..."

      Думал ли я тогда, слушая стишок этот и подпевая вместе с юной женой моей, что к концу моей жизни,  н а ш е й  жизни, отзовется в душе моей этот ненастный день, – какой же чудесный день! – и вспомнится живо все – глубокая тишина лесная, сеющий дождик, кулички на отмели, о. Николай, которого уже нет на свете, и – этот рыжий игривый послушник! Всю жизнь хранилось это во мне, крепко забытое, и вот срок пришел, и все восстало нетронутым, ярким, до ослепительности. И связанное с ним, другое, важнейшее.

      – Вы откуда изволите..? – спрашивает меня худощекий инок, приятный такой лицом, смиренный.

      Я его давно приметил. Он сидел на палубе под дождем и смотрел на леса и воды грустно-внимательно. Я сказал, откуда. Он продолжал смиренно:

      – И мне скоро придется Москву увидеть. Послезавтра уезжаю туда, а оттуда в Восточную Сибирь.

      – Почему же так далеко... в другой монастырь переходите?

      – Такое послушание дано нам. Мы с братом – назвал он другого послушника, сидевшего тут же, молча, – назначены, и принимаем душевно послушание сие... во Владивосток. Монастырь там открывается.

      – А давно вы на Валааме?

      – Годов пятнадцать. Трудно расставаться, все тут родное. Вот и езжу теперь по скитам, прощаемся. Ах, хорошо у нас, век бы не ушел...

      Он грустно глядел на стены серых скал, на редкие елочки в щелях утесов.

      – И не поверите, как грустно. Сибирь... там чужое все. А здесь у нас братство. Я из крестьян, трудно крестьянам... а здесь – братство у нас...

      Встреча, каких много в пути бывает. Думал ли я, что эта встреча отзовется во мне, почти через полвека, в конце жизни, чтобы я что-то уразумел, важнейшее..? Думал ли и он, отъезжавший в неведомую даль, что назначено ему, как и молчаливому его спутнику, великое исполнить, светом всю свою жизнь наполнить и, может быть, – да так оно и случилось, – много жизней наполнить и освятить! что наши пути некогда опять скрестятся, духовно встретятся? А вот случилось... Осень, 1935 год. Прошло как раз сорок лет с той прогулки на пароходике. Я получил письмо. Письмо было не ко мне, а к моему собрату, с просьбой передать мне некоторые, может быть, небезынтересные для меня сведения. И правда: сведения оказались не только интересными, но – для меня – значительности великой и бодрящей.

      После поездки на Валаам я написал первую свою книжку, юную, наивную немножко, пожалуй, и задорную, – студент ведь был! – задержанную цензурой, – пришлось из отпечатанной уже книжки изъять более 30 страниц и заменить их, с поправками – написал книжку – "На скалах Валаама". Давным-давно разлетелась она по всей России. Еще перед войной не мог я найти ни одного экземпляра даже у букинистов. Одну книжку послал я на Валаам игумену Гавриилу, принимавшему нас когда-то в своих покоях. В книжке была описана и поездка к часовне Андрея Первозванного, бойкость рыжего певчего и встреча с иноками, принявшими послушание в далекую Сибирь. Некто из хорошо знавших Валаам, читавший мою книжку, и прислал письмо, полагая, что для меня небезынтересно будет узнать судьбу описанных мною лиц. Я глубоко признателен автору письма, напомнившему мне забытое. И что же! Давно забытые – сорок ведь лет прошло с той поры! – оказались и по сей день живыми. Жизнь их поистине удивительная. Вот что пишет мой доброхот.

      "Как мною уже сообщалось Вам ранее о рыжем послушнике Георгии, которого И. С. Шмелев так неподражаемо представил в своем сочинении и который впоследствии настолько остепенился, что принял монашество, священство и даже великую схиму, и теперь в великом смирении совершает свой великосхимнический подвиг; так мне хотелось бы сообщить о двух иноках, упоминаемых И. С., которые одновременно с рыжим послушником совершали свою последнюю поездку по скитам родной обители, так как на другой день этим двум инокам предстояло навсегда расстаться с родным для них Валаамом. В эту памятную поездку И. С. с ними беседовал и добрым словом помянул их в своей книге. Эти два инока – Сергий и Герман – на другой же день после встречи их с И. С. отправились на Дальний Восток на святое послушание. Там они основали Новый Валаам, святую обитель, под наименованием "Уссурийский Свято-Троицкий Николаевский монастырь". Эти два валаамских инока, Сергий и Герман, настолько идеально поставили дело устройства новой обители, что, по созидании ее, обитель эта славилась не только в Сибири, но даже и в России своей примерной монашеской дисциплиной, строгостью своего устава и своим благотворным влиянием на все окружающее. В некоторых отношениях обитель эта даже превзошла свою духовную матерь – Старый Валаам. Именно, оборудованием собственной типографии, которая печатными произведениями снабжала не только весь Уссурийский край и Сибирь, но даже делилась со Старым Валаамом.

      Упомянутые иноки Сергий и Герман доселе живы, пребывают они в России, в Ростовском крае.

      Старейший из них, о. игумен Сергий, святостью своего подвижнического жития снискал к себе такое уважение, что ему митр. Сергий предлагал сан епископа, но о. Сергий умолил владыку, по своему глубочайшему смирению, оставить его в сущем сане.

      Уссурийская обитель не избежала общей страдальческой участи: все ее братство большевики разогнали, большой книжный и иконный склад монастыря сожгли, деревянные храмы тоже сожгли, а в братских корпусах устроили свой пресловутый "совхоз".

      Так на бывшем месте святе – стала ныне мерзость запустения! Преподобнейший о. игумен Сергий, в течение четверти века неусыпными, сверхчеловеческими трудами создавший идеальную иноческую обитель, сам видел все ее разрушение и все сатанинское издевательство над ее святынями... Теперь, горькими слезами оплакивая общее крушение и разорение своего детища, он ждет смерти от Господа, как желанного успокоения от всего жизненного подвига его. В монастырской библиотеке есть портрет сих двух иноков – Сергия и Германа".

      Эти строки многое мне открыли. Что говорю я, – многое! Огромное мне открыли, чего и предполагать не мог автор письма того. Открыли таинство человеческой судьбы, неисследимую духовную глубину и силу человеческой личности. Раскрылась завеса прошлого, почти полувекового, и что же я увидел! Жизнь творящуюся увидел и жизнь – творящую. За эти сорок лет, неведомыми чудесными путями, создавался "духовный человек", возрастал из заурядного парня-молодчика в послушнической ряске – в великосхимника-подвижника и смиренного служителя Господня.

      Взрастил его Старый Валаам – русского молитвенника-старца. Подвиги его неведомы, и если нельзя нам пока учесть, что он дал малым сим, приходившим на Валаам за духовным хлебом, ясен для нас его  л и ч н ы й  подвиг: совершенствованья духовного – во имя Господа.

      А те два инока... За эти десятилетия, изо дня в день, несли они великое послушание, творили высокий подвиг духовного просветительства, выполняли завет Христов: "шедше убо научите вся языки..." – "возьмите иго Мое на себе..." Крестьянские парни русские, пошли они с Валаама в далекий и дикий край и понесли туда Свет Христов. Сколько тягот и лишений приняли, жизни свои отдали Свету, стали историческими русскими подвижниками, продолжателями дела Святителей российских. И в этих подвигах и страданиях сохранили  с в я т о е,  и это святое в них, видимое народу, среди мерзости духовного опустошения, какой же пример и сдержка для окружающих, ободрение и упование для алчущих и жаждущих Правды. Такими жива и будет жива Россия. Таких взрастил и посылал в мир Старый Валаам.

      Многое мне открылось, великое. И еще, важное. Закрыты человеческие судьбы; в явлениях жизни, случайных и незначительных, таятся, порой, великие содержания: будь осторожен в оценках; в трудную пору испытаний не падай духом, верь в душу  ч е л о в е к а:  Господний она сосуд.

      Подумать только... четыре десятилетия! Сколько всего ты видел, получил радости – и страданий тоже, – и жил большею частью  д л я   с е б я.  А эти, трое "случайных встречных"... Их жизнь – вся в подвигах: в подвигах возрастания духовного, служения "малым сим"... до полного отвержения  с е б я.  И еще, радостное, бодрящее: это –  р о д н о е,  от твоего народа.

      Мы – в глубоком Никоновом заливе; глубина его, говорят, до сорока саженей. На угловом утесе белый фонарь-маяк. Когда на озере буря, фонарь призывает плавающих в спокойный залив. Деревянная пристанька, домик для рыбаков. Тишь и глушь. Говоря: а "куда укрылся, поглядели бы скит Александра Свирского, вот где глушь-то! а высота... воистину с Господом беседа". Глухая тишина залива, лесов и камня действует на душу. Певчие умолкают. Держатся еще в памяти строки "валаамской песни":

Андрей Апостол – есть преданье -
Крестом рассеял мрак греха,
Предрекши веры процветанье,
Поста, молитвы и труда.

      Начинается настоящий дождь. Бежим в гору, к часовне. О. Николай поет молебен. Богомольцы прячутся от дождя под лапами старых елей. С высоты видно озеро, мутное за дождем, сумрачные леса, утесы, крестик заброшенного в леса скита. Возле часовни стоит деревянный крест, знаменуя тот, древний Крест, поставленный, по преданию, Апостолом Андреем. Дождь переходит в ливень. Бежим с горы по тропинке, раскатываясь на скользких иглах. Народ набивается в каюту, давка. О. Николая притиснули, но он кроткий, не скажет слова. Говорят опасливые: "сколько набилось-то... ну, пароходишка затонет!" Этого быть не может: нельзя потонуть на Валааме, Угодники не допустят, никогда такого не случалось.

      Певчие в ободрение поют: "Волною морско-о-о-ю-у..." Подхватывают все радостно, уповая: "Го-о-нителя, му-у-чи-теля... под землею скры-ы-и-и-ша-а"...

      Вступаем в узкую канаву. На камне врезано: "сооружена сия канава 1865 года".

      – Стоп, машина-а!.. Го-тово дело!..– весело кричат с лодок. Дно пароходика скребет, пароходик дрожит и хряпает. Мальчик-монашонок свешивает за борт голову.

      – Что, брат ты мой... сели на мель! – весело говорит он мне и хлопает по плечу: доволен.

      И все богомольцы рады. Кричат: "поддай пару, машинист!" – "чего там пару, будем зимовать!.. Эх, хорошо, братцы... пропадай, Питер"!

      – Братия, слезай на луду, пароходик облегчить! – кричит машинист, – корма села!

      Богомольцы прыгают на островки, принимаются собирать бруснику. Монахи-кормщики недвижно стоят на лодках. Машинист с кочегаром отпихиваются шестами, повисли в воздухе над водой. Монашенки шмыгают с кормы на нос.

      – Брат Пётра, налега-ай! – кричат с лодок. – Угоднички, выручайте!..

      Советуют спеть "Дубинушку", но постарше – остерегают: она к святым местам не подходит, тут молитва верх берет. Наконец, после общих усилий богомольцев, монахов и машины, после тропаря и "Дубинушки", которую все-таки затянули на лодках не очень громко, пароходик высвободился, – и опять вереница заливов тихих, громад гранитных, проливчиков, островков, старый сосновый бор, таинственный, безмолвный. Вон уж и монастырь. Воцаряется благочиние. Монашонки опять смиренны. Певчие зачинают тропарь Преображению. На лодках крестятся – кресты золотые видно! – и подхватывают раздольно-весело: "Преобразился еси на горе-э..."